— Ну, мистер Ган, позвольте узнать, что вы тут делаете, — сказал он.
Я улыбнулся:
— Все в порядке, Пенджли. В настоящее время я в гостях у Осмунда.
— Вовсе не в порядке, — возразил он, — я договорился с Буллером и Осмундом, у меня к ним дело. Остальные тут ни при чем.
— Совершенно верно, — согласился я. — Конечно, это дело не мое, и я здесь не останусь, если во мне не будет надобности. Но Осмунд будет минут через двадцать. Так что нам придется немного потерпеть друг друга.
Он окинул меня покровительственным взглядом с большой долей презрения:
— Надо же, вы снова появились. Пару раз слышал о вас. Дела-то у вас неважные, верно?
Ссориться с ним я не хотел, это пока не входило в мои намерения. Мне надо было еще кое-что из него вытянуть.
— Верно, — ответил я. — По правде говоря, совсем неважные. Между прочим, как раз об этом я и хотел с вами поговорить. Узнав, что вы придете, я подумал: может, у меня тоже будет возможность побеседовать с вами в частном порядке. Не знаю, что вы собираетесь предложить Буллеру с Осмундом, но вот чего я не возьму в толк: если это дело, по-вашему, стоящее, то почему бы вам не привлечь и меня?
Поистине нет границ человеческому тщеславию! Только что он поглядывал на меня крайне подозрительно, но одно мое льстивое словечко, и вдруг — вот до чего непомерно было его самомнение! — все его подозрения мгновенно рассеялись. Однако презрение ко мне усугубилось.
Пенджли потирал руки, точнее, только свои длинные, тонкие фаланги пальцев.
— Значит, вы совсем на мели, верно? Что ж, это меня не удивляет… — Он перешел на доверительный тон. — Послушайте, а вы ведь можете кое-что мне прояснить. Я понимал, что, предлагая эту встречу, в какой-то степени иду на риск. Осмунд с Буллером получили по заслугам за ту кражу. Да их и так бы поймали. Понятно, что после этого они вряд ли питают ко мне особо дружеские чувства. Разумеется, с моей стороны было немного смело предлагать им встретиться со мной, но сегодня я нахожусь здесь именно с этой целью. Я рисковал всю жизнь, но мне всегда это сходило с рук. Скажите мне, Ган, они все еще злятся на меня из-за того старого дела?
— Да, они сердились на вас некоторое время, — сказал я. — И это естественно. Они никак не могли понять, зачем вы так с ними поступили, зачем выдали их.
— У меня были на то свои причины, — важно напыжась, ответил он. — Между прочим, я не сделал им ничего плохого. Ведь их все равно поймали бы. В этом деле они просто младенцы. А себе я здорово помог. Тогда у меня все так складывалось, что мне обязательно надо было подыграть полиции.
— Понимаю, — отозвался я, кивнув головой, — очень разумно с вашей стороны.
— Так вы думаете, они больше не злятся на меня?
— Ну, видите ли, — отвечал я, — это было так давно. Нельзя же держать камень за пазухой всю жизнь, это бессмысленно.
Похоже, ему сильно полегчало от моих слов.
— Я и сам так думал, — произнес он, с характерной для него манерой засасывая слова вместе с воздухом.
— И все же, — продолжал я, — не уверен, что теперь они охотно доверятся вам.
— О, им нечего бояться, — сказал он. — На этот раз я их не выдам. Наоборот, их ждет очень выгодное дельце, очень, очень выгодное.
— Какого же рода это дельце? — спросил я, возможно, чуть нетерпеливее, чем следовало бы.
Он посмотрел на меня своими злющими, узенькими глазками и покачал мерзкой своей головенкой.
— Спешить не надо, — отрезал он. — Я ведь пока не сказал вам, что беру вас в долю, — и он самодовольно ухмыльнулся, — однако я рад, что они образумились. Им нужен мудрый руководитель, человек с мозгами, вот кто им нужен. Буллер не дурак, если его научить, как надо действовать. Но вот Осмунд — никогда я не мог понять, умный он или нет. Вечно витает где-то. Сам не знает, что творит. Но в этот раз он будет знать, что делать, и должен будет делать именно то, что ему говорят.
Я постарался донести до вас общий смысл его речей и тон, в котором шла беседа, но, честное слово, если бы я не слышал собственными ушами все то, что он говорил, я никогда не поверил бы, что он осмелился на такую наглость. Мне стало ясно, что у Пенджли, как у любого настоящего преступника, гордыня, наглость и бахвальство столь велики, что это уже перешло в своего рода помешательство. Именно безмерное себялюбие, самомнение и убежденность в том, что они не такие, как все, а исключительные, по-иному устроенные, видимо, и есть та пружина, которая толкает подобных людей на преступные деяния, но она же в итоге приводит их к неминуемому крушению. Может быть, это правда и они действительно сделаны из другого теста, не то что все остальное человечество; их правила и мотивы, которыми они руководствуются в повседневной жизни, равно как их устремления, желания, победы и поражения, принадлежат — на уровне их сознания, духовно и физически — другой планете, планете темной, чуждой нам и оттуда, издалека, мерцающей своим губительным, непостижимым, мрачным пламенем.
Зло безосновательное, зло в чистом виде встречается крайне редко. Поэтому Пенджли представлял для меня изумительный объект наблюдения. Объект редкий — и все же, если поразмыслить, отнюдь не редкий. Я имею в виду, что любой дурной человек, в котором нет ни стыда ни совести, именно этим их отсутствием нас и привлекает. Нам кажется, что мы тоже вполне можем быть такими, а почему бы и нет? Что нам мешает однажды взять и отбросить всякие там угрызения совести или колебания чисто морального характера, и тогда — пожалуйста, вот мы уже ничем от них не отличаемся. И как прекрасно мы могли бы, воспользовавшись этим, преуспеть в делах и зажить себе в ус не дуя. Если говорить об этих двух эпохах — предыдущей и теперешней, послевоенной, то разница не в том, что наше послевоенное общество какое-то особенно аморальное, дерзкое и распущенное. Просто люди реже, чем раньше, прибегают к здравым соображениям, которые заставили бы их воздержаться от глупых, неблаговидных и вредоносных поступков и дел.
Пенджли говорил и говорил, и я вдруг начал ощущать, что под воздействием его слов в закоулках моего существа как будто бы зашевелились некие хищные твари, доселе там мирно дремавшие. Да, да, они были во мне, и, дай я им волю, их расплодилось бы еще больше. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю: меня ужаснуло в Пенджли не то, что он был мне, как воплощенное зло, чужд и далек; нет, весь ужас был в том, что он был мне чем-то близок и очень понятен. Напрасно мы считаем, что зло незаразительно. Оно так же заразительно, как корь или скарлатина, а порой так же желанно и упоительно, как щедрый ужин для изголодавшегося желудка.
Пенджли никогда не позволил бы себе разоткровенничаться в непринужденной беседе со мной, если бы так глубоко меня не презирал. В его представлении я был нищий, безмозглый кретин, полное ничтожество. Но это была именно та, особенно им ценимая, аудитория — состоящая из людей много ниже его (как он считал) по положению, людей, которые способны лишь восхищаться им, будучи существами совершенно безответными и безвредными.
Он окончательно распоясался и, уже не стесняясь, выложил мне немало сведений о том, чем он занимался все эти годы. Его излюбленным делом был шантаж, который являлся для него не только увлекательнейшей игрой, но, как я понял, основным источником дохода. Это так просто, уверял он меня, вы даже представить себе не можете, насколько это просто. И про себя, наверное, добавлял: даже для такого глупенького, убогонького слюнтяя, как вы. Ведь если поразмыслить, то у каждого, будь то мужчина или женщина, найдется какой-нибудь секрет, своя тайна. Ты только должен выведать каким-либо образом, что это за тайна, а дальше играть со своей жертвой как с рыбкой, попавшейся на крючок.
И пока он развивал передо мной свои мысли, рассказывая истории из собственного опыта, персонажи его рассказов словно оживали в моем воображении. Перед моим мысленным взором предстали сонмы мужчин и женщин. Съежившись, они тряслись от страха, кланялись ему, валялись у него в ногах, молили о пощаде, воздевая руки, а Пенджли невозмутимо сновал между ними, то пропадая, то выныривая из их толпы, — голым черепом вперед, заложив руки за спину.
Мужчины кончали с собой, чтобы уйти от его преследования, женщины шли на свое последнее бесчестье. Он не жалел даже детей. Но самое поразительное, как потом выяснилось, было то, что при этом он считал себя вполне достойным человеком.