Выбрать главу

Осмунд и в самом деле начал ощущать, как мне думается, что Англия послевоенных лет — страна конченая, Англии как таковой больше нет, она катится в пропасть, и все потому, что в стране повсюду заправляют негодяи и мошенники и земля во власти дьявольских сил. В то время многие обитатели наших островов испытывали те же чувства. Но он воспринимал все гораздо острей, и это было опасно. Беда в том, что в нем кипела кровь, он был человеком страстным и нетерпеливым и за всю свою жизнь не научился обуздывать свой нрав.

В Осмунде была бездна благородства, душевного тепла и детской наивной веры в добро, но, как я думаю, сознание того, что он погубил себя морально, ввязавшись в авантюру с кражей драгоценностей, и вместе с тем убежденность в том, что и он, и Англия обречены, — все это терзало его мозг, как лихорадка. Не сомневаюсь, что его отвращение и ненависть к Пенджли прежде всего коренились в его собственной душе: он был ненавистен самому себе, он казнил сам себя.

Во всяком случае, едва Осмунд вошел в комнату, где мы его ждали, я сразу же увидел, что он был взвинчен до предела и до того переполнен отвращением и к себе, и к окружающему миру, что находился на грани безумия.

Вот как я домыслил бы этот эпизод. Случись так, что в тот момент перед окнами его квартиры снизу, с заснеженной площади, выросла бы фигура героя-богатыря и этот герой позвал бы его с собой на ратные подвиги во имя какого-то славного дела, Осмунд мгновенно преобразился бы в ликующего, счастливого человека и ему уже было бы не до Пенджли, этого презренного червя.

Желая улучшить мир, он жаждал благородной битвы, рыцарских подвигов во имя человечества; он надеялся, что, совершив акт подвижничества, с честью искупит свой грех и вернет величие и покой своей душе. Но, увы, ответ на все его искания по-прежнему таился в розовом томике «Дон-Кихота», одиноко лежавшем на голом обеденном столе.

Он был внешне спокоен, когда вошел. Как я уже говорил, глядя на него, я никогда не мог отделаться от ощущения, что он сделан из особого теста, что он не такой, как все. И дело было не только в его стати и росте, благородной осанке и гордой посадке головы; его духовные запросы ставили его на много ступеней выше нас. Возможно, это были страдания, вызванные его больной совестью, или грезы о великих и грандиозных свершениях, не доступные ни для кого из нас. Заметив Пенджли, Осмунд ему кивнул.

— Извините, я опоздал, — произнес он и сел рядом со мной на диван.

Я допускаю, что в присутствии Осмунда Пенджли мог слегка утратить свою невозмутимость и уверенность, но если это было и так, то уж во всяком случае никакой опасности для себя он совсем не чувствовал. Правила все еще диктовал он.

— Ну вот мы и собрались, — сказал Пенджли. Затем с легкой ухмылкой предложил: — Может, выпьем чего-нибудь? Что-то вы не слишком гостеприимны, Осмунд, а? А как насчет сигары? Должны же быть у вас в запасе сигары, верно?

Осмунд кивнул Буллеру. Тот встал и вышел. Мы продолжали молча сидеть, ожидая его возвращения. Буллер вернулся с подносом, на котором стояла бутылка виски, содовая, стаканы и коробка с сигарами. Все это он поставил на стол. Я протянул руку:

— Возьму, пожалуй, свою книгу. Она там мешает.

Буллер отдал мне «Дон-Кихота». Он сидел широко расставив ноги и с серьезным видом разливал виски по стаканам.

— Скажите, сколько вам, — обратился он к Пенджли.

— Так достаточно, — отозвался Пенджли, — не надо много содовой.

Ему передали стакан и коробку с сигарами. Затем виски было предложено каждому из нас, и каждый из нас отказался. Пенджли обвел нас глазами, и, как мне показалось, тут ему, вероятно, впервые пришло в голову, что мы не так уж дружелюбно к нему настроены, как ему хотелось бы.

— Эй! — сказал он. — Никто не пьет?

Все молчали. Я один буркнул:

— После выпью.

Осмунд повернулся к Пенджли.

— Мистер Пенджли, — заговорил он, — в своем письме к Чарли Буллеру вы писали, что хотели бы встретиться с ним, со мной и Хенчем, потому что у вас есть к нам какое-то предложение. Итак, мы к вашим услугам.

Мне стала ясна одна из множества причин, отчего Пенджли терпеть не мог Осмунда. Оставаясь абсолютно вежливым, Осмунд невольно, сам того не желая, давал ему понять, что он, Осмунд, в отличие от Пенджли, человек совсем иного порядка и что Пенджли ему не ровня. Это не было проявлением самовлюбленности, гордыни, заносчивости, а скорее что-то действительно присущее его натуре настолько, что даже хорошие манеры не могли этого скрыть.

Я заметил, как при звуке его голоса ненависть Пенджли к нему, и до того очевидная, возросла во сто крат.

— Ну ладно, Осмунд, — проговорил Пенджли, закуривая сигару с таким видом, будто он был самой важной персоной на земном шаре, — все в свое время. Не будем сейчас особенно торопиться. У меня есть к вам предложение, которое может оказаться интересным для вас. Но не будем спешить. Мы собрались здесь как старые друзья, и должен сказать… — Он одним глотком осушил стакан до дна и крайне фамильярным жестом протянул его Буллеру, чтобы тот налил еще. — Должен сказать, я рад, что ни вы, ни я не держим зла друг на друга. По правде говоря, я думал, что такое может быть. Мне не хотелось делать то, что я тогда сделал, но вы все равно попались бы. Вы были как дети, которые играют с огнем… Вы сами… — Он откинулся в кресле, попыхивая сигарой, и, закинув ножку на ножку, стал нервозно подрыгивать ею в воздухе.

— Если вы не против, мы зададим вам один вопрос, — спокойно произнес Осмунд. — Нам всем было бы чрезвычайно интересно узнать, почему вы нас выдали. Мы хотим выяснить точную причину. У вас ведь не было повода так поступить по отношению к нам или все-таки был?

— Ну понимаете, — сказал Пенджли, явно любуясь собой, — что касается повода, то вряд ли это подходящее слово в данном случае. Видите ли, Осмунд, вы иногда слишком заноситесь. Может, вы и не хотите, но, смею вам сказать, я человек чувствительный, с детства такой был. Мой папаша частенько говаривал мне, еще когда я был от горшка два вершка: «Делай людям так, как они тебе делают». Он всегда говорил, что это верное правило, в нем много мудрости. Если со мной обращаются на равных, как мужчина с мужчиной, то вот вам моя рука, я всегда буду вам другом, но если кто глядит на меня вроде как свысока, это никому еще не сходило с рук, если вы понимаете, о чем я говорю. Конечно, я не думаю, что вы сами-то знаете, какой вы заносчивый, но это так. На мне кожа тоньше, чем на всех остальных людях, — так всегда говаривала моя матушка, поэтому я все чувствую. Это удивительно, как тонко я все чувствую, и теперь, когда дело прошлое, что было, то было, я хотел бы вот что вам сказать, Осмунд. Вы здорово меня обижали тогда, указывали мне мое место, за человека меня не считали, будто у меня не было чувств, как у всех других людей. Конечно, глупо быть таким чувствительным, знаю, что глупо, но так уж мы все устроены… Тут уж ничего не поделаешь…

Помню, как мы выслушивали весь этот вздор, который мог бы продолжаться нескончаемо долго, но в этот момент Пенджли погрузил свой нос в стакан, и наступила тишина.

Тогда Осмунд сказал:

— Да, я понимаю… Но при чем тут Буллер и Хенч? Они же не причинили вам никакого зла?

Пенджли выпрямился и смерил обоих своих старых друзей весьма многозначительным взглядом.

— Ну ладно, так и быть, скажу, — проговорил он наконец. — Ужасно странно получается, то есть чудно́ как-то видеть, когда какие-то мелочи приводят к большим неприятностям. Возьмите хоть Буллера, к примеру. Я вам скажу, он кое-что позабыл, а это, как вы сами выразились бы, изменило весь ход его жизни, да-да…

— Что такое? — подавшись вперед всем телом и впившись глазами в Пенджли, спросил Буллер.

— Пошарь немножко в памяти, Чарли, это тебе будет даже интересно.

Я видел, что Пенджли был наверху блаженства и просто упивался своим красноречием. Полузакрыв глаза, он развалился в кресле, постукивая в воздухе одной короткой кривой ножкой о другую, сложив вместе кончики тощих, паучьих пальцев, словно на молитве.