— Может, ее что-то задержало, — сказал я.
— О, она найдет оправдание, это уж обязательно, — продолжал он. — Диву даешься, как она умеет придумывать всякие причины: сломался проклятый омнибус, было только одно местечко наверху… Ну все, если она не придет через десять минут…
Я ничего не мог с собой поделать. Холод был страшный. Меня била дрожь, с ног до самой шеи, а голова моя существовала как будто отдельно и тряслась, как у китайского мандарина. Человек с любопытством взглянул на меня. У него было приятное, дружелюбно-простодушное лицо, и, если ему когда-нибудь доведется читать эти строки, возможно, он, порывшись в памяти, вспомнит некоего субъекта без пальто и шляпы, с которым он перекинулся несколькими словами у входа в подземку на Пиккадилли; и пусть тогда он узнает, что я ему и по сей день благодарен за те пять минут.
— Скажите, а вам не очень холодно вот так — без шляпы и без пальто?
— Просто выскочил на минутку. Кое-кого встретить. — У меня зуб на зуб не попадал. — Обещал ждать здесь. Не приехал. Надо возвращаться.
Поразительная вещь! Я вдруг обнаружил, что никакие силы не могут меня заставить спуститься вниз, в подземку. Я не мог, ни за что на свете не мог сойти вниз по ступенькам, и по весьма серьезной причине: там, внизу, прямо перед газетным киоском, меня ждал Пенджли! Хозяином киоска в течение многих, многих лет был крупный мужчина в котелке, обычно сдвинутом на затылок. Когда вы протягивали ему деньги, чтобы купить газету, он имел привычку вручать вам ее с таким недоверчивым видом, словно вы какой-нибудь жулик или шарлатан. Он не хотел обидеть, это было постоянное выражение его лица, и все же всякий раз, когда я просил его подать мне «Ньюс» или «Стандард», у меня было чувство, будто в моем кармане в тот момент были серебряные ложки, украденные у друга, и он, киоскер, это отлично знал! Даже не поворачивая головы, я знал все, что находилось за моей спиной. Налево была лестница, которая вела в гардероб, направо была билетная касса, и перед ней уже выстроилась небольшая очередь; дальше шли ступеньки, а еще дальше — киоск, и в нем — горы журналов в ярких обложках и кипы газет. И над всем этим возвышался, подобно сказочному великану, выглядывающему из-за стен своего замка, этот толстощекий шутник в неизменном своем котелке. А по правую руку от него, прямо рядом с журналами, был Пенджли. Ну конечно, Пенджли, и никто иной. Это он, Пенджли, сверкает своими серенькими, остренькими, змеиными глазенками из-под измятой шляпы; он самый, в старом резиновом плаще, болтающемся на нем как на вешалке. Вот он стоит и ждет, когда я спущусь туда к нему, стоит и даже не шевельнется…
— «Ивнинг ньюс», пожалуйста, — говорит маленькая толстенькая женщина, протягивая пенни, и шутник, презрительно глянув на нее, вручает ей газету. Лязгают двери лифта. Ледяной ветер дует во все ноздри, поднимая снежные вихри, разгуливает по проходам и переходам, но Пенджли неподвижен. Он ждет меня.
— Ладно, — сказал человек, ожидавший даму. — Даю ей еще три минуты — и хватит с меня, желаю всем спокойной ночи!
Я был поглощен борьбой, происходившей внутри меня. Должен же я наконец решиться и преодолеть эти несколько ступенек вниз!
«Его здесь нет! Ты знаешь, что его здесь нет. Он был убит в квартире Осмунда. Наверное, Буллер уже бросил его труп, с которым тебе пришлось помучиться, в реку. Никого у киоска нет! Сам знаешь, что там никого нет!»
Как нет, когда есть, что я, не вижу, что ли, а слева от него, такие послушные и равнодушные ко всему, то распахиваются, то захлопываются двери лифта.
— На вашем месте, — проговорил мой незнакомый друг, — я не стал бы больше ждать на таком холоде без пальто и шляпы, ни за что не стал бы. Вы подхватите простуду и, чего доброго, умрете. Я тоже пойду, пожалуй… Ах!
Я почувствовал, как горячая волна радости разлилась по его телу. Он шагнул навстречу той, кого ждал. Из подземки вышла хорошенькая девушка в желтовато-коричневой шляпке. Они поздоровались. Их руки соединились. Я слышал, как она говорила ему:
— Я ужасно извиняюсь, Альфред, в самом деле я виновата. Запаздывали омнибусы, и все они были переполнены, даже наверху ни местечка. Ты не можешь себе представить, как я переволновалась, ведь я понимала, что тебя это раздражает…
Она взяла его под руку, и они стали удаляться от подземки.
Невозможно передать, каким покинутым и несчастным я себя почувствовал, как будто мне был голос, грянувший с неба и повергший меня наземь: «Ты обречен быть изгоем, вечным скитальцем, жалким, гонимым, одиноким…»
Я вжался в стену, чтобы меня не было видно. Любящая парочка уходила, направляясь в свой теплый, уютный, счастливый уголок, а для меня в этом мире не было ни теплого уголка, ни дома, ни любви.
Впереди маячила площадь, и на ее фоне перед моими глазами стали проплывать то высоко, то пониже, в центре, то вокруг милые сердцу картинки: мужья и жены, сидящие у каминов; шуршание ссыпающегося с тележки угля под фонарем угольщика; молодые пары, танцующие щека к щеке под оркестр; красочные, душистые, исполненные душевного тепла подарки дорогому существу; дверь, отворяющаяся на звук любимого голоса; ласковые слова и тихие, сокровенные разговоры; за закрывшейся дверью звон колокольчика, лай собаки, кошка, игрушки, разноцветные бантики и жестяные дудочки — и своевременное осознание подлинности и чистоты отношений, драгоценной дружбы, общей сопричастности таинству рождения и смерти, — осознание, опирающееся на добровольное взаимное согласие; труд, желанный труд ради благополучия дорогого человека… И над всем этим ангельский хор голосов, музыка, перекрывающая шум уличного движения и мерную поступь проходящих мимо людей… Но все это не для меня, такого мне никогда уже не будет дано, отныне я отверженный, я — один.
Повесив голову, я пошел прочь.
Я очнулся у входа в чайную, куда заходил за Хенчем. Там, как на часах, в дверях стоял старый знакомый, Дед Мороз, высоко держа свой плакат, совсем как много-много лет назад, когда нас еще не посетил Пенджли.
Я остановился.
— Холодновато, — сказал я.
Он кивнул.
— Ага, — согласился он, — морозец крепчает. А где ваше пальто? И на голове ничего?
— Я тут поблизости играю в домино. Выскочил в аптеку на секунду.
Он был милейший старикан с голубыми глазами, добрыми, как у спаниеля.
— Вам, должно быть, тепло, — сказал я, — целый день вас греет борода.
— Она иногда колется, — ответил он, — но я не жалуюсь. Надо же как-то зарабатывать на жизнь в наше время. Большая удача для меня такая работенка. Я так думаю.
— В какие часы вы работаете? — спросил я его.
Нос у него был пунцовый, как вишня.
— С четырех до десяти. Еще один работает с десяти до четырех. Так он бороду эту ненавидит. Ненавидит, и все тут. Я ему толкую: неужто трудно побыть в бороде часок-другой? А он, — мол, она портит внешний вид. А там и так смотреть не на что. Но зато он моложе меня. Вот и кочевряжится. Видите ли, это унижает его достоинство.
— Никакая работа не унижает достоинство человека, если честно ее выполняешь, — ответил я наставительным тоном.
— Это самое я ему и говорю. Еще хуже бывает работа. Особенно ночью, в мороз. Я-то здорово запакован внутри, мне тепло. На самом-то деле я щуплый, мяса на мне мало. Всегда такой был. И это просто спасение, вся эта экипировка, особенно в такую ночь, как сегодня.
Он немного развеял мое одиночество. И не находил ничего необычного в том, как я выглядел. Для него я был такой же человек, как все остальные, не хуже и не лучше.
Я сразу же понял, что мне хочется сделать. А мне просто захотелось все ему рассказать, да, все без утайки, а потом спросить его: должен я вернуться в ту квартиру, заставить себя опять погрузиться в тот ужас, или нет? Вернулся бы он туда, будь он на моем месте? И для чего мне снова видеть женщину, которую я люблю, если она замужем за моим другом? Может, этот старичок поможет мне справиться с этим кошмаром, с ощущением погони за мной, с призраком одиночества!
Он был такой старичок-добрячок, голубоглазый, с носом как спелая вишня. Приходилось ли ему когда-нибудь бороться до хруста в собственных костях с настоящим трупом на темной лестнице? Может, приходилось, и потому он был так милосерден.