Выбрать главу

Ну и зачем пересекать улицу, если парикмахерская прямо у меня под боком? Кроме того, в окне кондитерской я усмотрел кое-что такое, от чего мои внутренности свела жуткая, можно даже сказать смертельная, боль.

Вряд ли голод утолили бы сласти — не сахара требовал мой желудок. И все же вид каскадов из всевозможных сладостей, пирамид из марципанов, гор из засахаренных фруктов, огромнейшего торта с пагодой на самом верху, покрытой бело-розовой глазурью, россыпи шоколадных конфет и вазочек с кремом… Взмах руки — и все эти груды рассыплются, а я в это время схвачу пагоду… Но благоразумие еще не окончательно покинуло меня, и у меня хватило духу быстро миновать кондитерскую и вскарабкаться по ступенькам темной кривой лестницы к двери с табличкой, гласившей: «У. Джакоби, парикмахер». На какую-то долю секунды вновь подкатило искушение ухватить пагоду… Я рванул дверь парикмахерской с такой силой, словно за мной гнался дьявол.

Маленькая комнатка, в которой я оказался, была такая темная и грязная, что, глянув вокруг, я едва не ретировался. В конце концов, если я замыслил посещение парикмахерской как последнюю роскошь, на которую имеет право свободный человек, я мог бы подстричься в заведении поприличнее этого. Но мысль, что, проходя мимо кондитерской, я опять волей-неволей подвергнусь былому соблазну, удержала меня. Нет, я не смел рисковать. Решившись, я переступил порог.

Помещение было в самом деле достаточно странное и нелепое. Шторы не были опущены, и меня и здесь преследовал тот самый золотой бокал, который теперь, когда я смотрел на него с противоположной стороны улицы, из парикмахерской, был почти на одном уровне со мной. Огоньки льющейся из него влаги вспыхивали и гасли, их отражения дорожками пробегали по комнате и тут же исчезали и снова зажигались и гасли, будто чьи-то колдовские пальцы пытались нащупать клад под затоптанным полом парикмахерской. И в самом деле, пол был ужасно грязный. Мне редко доводилось попадать в такую занюханную дыру, а неопрятный низкорослый цирюльник имел такой же занюханный вид, что и его дыра. К услугам клиентов были три таза и перед каждым из них — зеркало, прислоненное к стене. Вдоль другой стены стояло несколько стульев. Там уже сидели в ожидании своей очереди два человека.

Цирюльник был неказистый, кривобокий, с немытой головой, ушедшей в плечи, и с таким угрюмым лицом, какого я сроду не встречал ни у одного человека. У него были длинные усы, как у моржа, концы которых он то и дело покусывал.

Когда я вошел, он ничего мне не сказал, и я тоже молча опустился на один из незанятых стульев.

С голоду у меня плохо работала голова, я испытывал страшную усталость и ненависть ко всему роду человеческому. Ну чем я виноват, почему именно я попал в такое паршивое положение? Разве я хуже всех этих парней? Ведь наверняка даже лучше многих из них. Я повернулся к маленькому благодушному человечку с личиком, как румяное яблочко. Он сидел рядом со мной и, заливаясь утробным смехом, разглядывал совершенно пустые и пошлые страницы «Панча». Мне ничего не стоило схватить его за глотку, тряхнуть сильнее и потребовать от него ответа: ну почему, почему он и ему подобные так несправедливо со мной обошлись?

Но он, неверно истолковав мой взгляд, прочел в нем дружелюбие.

— Тут есть неплохие шуточки, — сказал он, ухмыляясь и передавая мне «Панч».

Думаю, как раз с этого момента прошлое начало беспорядочно выплывать из моей памяти, перемежаясь с настоящим, как будто оно, это мое прошлое, уже знало, что через каких-то четверть часа очень громко напомнит о себе, и намеревалось меня к этому подготовить. В голове у меня стали возникать такие сцены: я увидел приоткрытую дверь; зеркало, а в нем искаженное гневом и болью лицо; вертлявую, приземистую фигурку заморыша, воровато крадущегося по тропинке в саду; глаза, самые прекрасные глаза на свете, обращенные на меня с выражением безграничного доверия и приязни, — ах, смел ли я когда-нибудь надеяться?.. Печальные, непоправимо утраченные мной картины прежней жизни, полные грустной иронии… Теперь они врывались в мое сознание вместе с золотыми вспышками рекламных огней, переполняя пространство комнаты.

Дверь отворилась, и в парикмахерскую вошел моряк. Это был здоровенный детина с лицом кирпичного цвета, в полной морской форме, — зрелище весьма редкое для Уэст-Энда. При нем был походный вещевой мешок. Сразу было заметно, что он сильно навеселе и ему хорошо. Его слегка пошатывало. Моряк приветствовал нас весьма любезной ухмылкой. Громко топая, он подошел к свободному стулу рядом со мной и тяжело на него опустился.

Цирюльник наблюдал за его действиями с возрастающим неудовольствием. Моряк с живым интересом оглядывался по сторонам, сиял, как медный чайник, громко насвистывал, щелкал пальцами и хлопал себя по бокам.

Наконец, глядя на нас троих, сидевших в ожидании своей очереди, он сипло произнес:

— Парнишки, может, вы не будете против. Понятно, вы впереди меня… Не хочу лезть без очереди, но мне бы только побриться, и я рвану в Ньюкасл. Домой, первый раз за три года. Деток не видел целых три года, не вру, джентльмены. Надо поспеть на поезд шесть тридцать… Он меня живо обреет, а нет — так я мигом шею ему сверну…

Цирюльник обернулся и смерил моряка уничтожающим взглядом, но не проронил ни слова. Мы все трое вяло промямлили, мол, согласны пропустить моряка без очереди. От этого он еще больше распетушился. Стал расхаживать туда-сюда по комнате, громко топая и насвистывая, хватал руками и с любопытством рассматривал разные предметы, сунул нос в альманах, на обложке которого была изображена розовощекая девушка с букетом роз, засмотрелся на рекламу восстановителя волос и мыла для бритья. Уставившись на розовощекую девицу, он пошатнулся и сказал:

— Ты моя куколка!

Молодой человек, с головой которого цирюльник закончил возиться, поднялся с кресла и направился к вешалке за пальто и шляпой. Моряк немедленно плюхнулся на его место и с мрачным видом стал разглядывать себя в зеркале, ощупывая прыщи на щеках. Вдруг, что-то вспомнив, он с усилием поднялся, пересек комнатку и очень осторожно и бережно поднял с пола свой вещевой мешок и водрузил его на стул, где прежде сидел. После чего вернулся в кресло.

Цирюльник приблизился к нему с нескрываемым отвращением. Я подумал, он откажется его брить, но цирюльник промолчал и начал остервенело править бритву о ремень. После этого он намылил моряку одну щеку, вдруг остановился и, держа бритву в руке, подошел к стулу и другой рукой снял с него мешок и бросил на пол. Моряк ничего не сказал, но, когда цирюльник намылил ему все лицо, он взмахнул рукой — мол, погоди, — встал, опять пересек комнатушку, поднял с пола свой мешок и положил его обратно на стул. Воцарилась тишина. Мы, трое наблюдателей, продолжали сидеть на своих местах и напряженно, с большим нетерпением ожидали, чем закончится эта драма.

Цирюльник самым тщательным образом выбрил моряку половину лица, затем, тихонько попятившись, снял мешок со стула и скинул его на пол. Моряк сосредоточенно и хмуро следил в зеркало за его действиями. Когда бритва прошлась по всей его физиономии, он снова вежливым жестом попросил цирюльника подождать, поднял мешок с пола и вернул его на сиденье стула. Цирюльник, намылив ему лицо, опять подошел к стулу и с яростью швырнул мешок на пол. За все это время никто из них не проронил ни слова. Тогда моряк — уже в который раз! — поднял свою котомку и водрузил ее на стул. Цирюльник подошел и сбросил ее.

В комнатушке стало трудно дышать, до того накалилась атмосфера. Моряк встал, выпрямился во весь рост и показался мне чуть ли не вдвое выше, чем был раньше.