Выбрать главу

И подпираешь челюсть то левой рукой, то правой, мозгуешь, как угодить читателю, спрядаешь технологию обольщения читательской публики — ан пет ничего, и сидишь, вперясь в темень окна, наблюдая постепенное засыпание жилмассива в Староконюшенном переулке.

Вот, вроде, и есть смешное, сюжет для небольшого рассказа, как киномеханик привез в село передвижку. И был киномеханик хитер, разумел, что фильм препаскудный, и решил рекламировать его особенно броско: не клеить афишу на дверях магазина, а прилепить с двух боков поросенка, который от страха облетел все село. И верно, все село повалило на фильм, ха-ха-ха, только был тот фильм без финала, потому что бравые сельские псы от нетипичности вида и шустроты порвали того поросенка, и поросенков хозяин взял финал фильма в жестяной коробке, встал, вроде, как дискобол, и вдарил финалом механика в темя: варнак, что бы тебе для рекламы колхозного поросенка использовать?

И уже накренялось к бумаге перо, как вдруг заискрила мыслишка: ой, оплюют и сюжет и писца. Ведь, простите, быдловатый получится смех, негуманный, не под тем вовсе углом, и как раз в сильно печальном разрезе надлежит рассматривать происшедшее.

Ну, и вроде бы, удавалось в результате литературных бдений и вахт рассматривать факты для тебя, просвещенный новый читатель. И путем этих бдений лавры снисканы кое-какие. Даже был в преддверии какого-то увенчания. И две тысячи страниц фельетонов в тумбочке. И читательская почта по этим двум тысячам. Приятнейшая почта была. Вроде, надобен, полезен народу, и даже звали гостить в Харьков, пить чай.

Но не быть словеснику в Харькове. Не поеду, переверните чашку вверх дном. Словесник в сомнениях. Под вопросом вся правильность прежней жизни.

Ибо письма пришли нетипичные, что «у нас попугаев таких, как А. Моралевич, уже больше, как много достаточно». Плюс «низкопробность и вредность содержания».

Прислал и земляк, москвич Куликов: «Не к лицу писать такую неуважаемую продукцию, да таким еще вычурным языком, труднодоступным для хороших трудящихся масс».

Хотелось завыть. Окрыситься. Заявить, что из писем этих вот граждан торчит то же самое, что наносят на окна в гортранспорте:

НЕ ВЫСОВЫВАТЬСЯ!

Не любят многие граждане, когда кто-то торчит лицом из общей шеренги, высовывается, частично непохож на соседа. Нечего высовываться, будь ты хоть токарь, фельетонист, рудознатец.

Только клюнулся ручкой в бумагу — дать отповедь, — как письмо А. Холода из Барнаула: «Не много ли Моралевичи на себя берут?»

И письмо из столицы от гражданина Куделина: не понравился ему просто до перехвата дыхания фельетон «К источнику света». «Сам тон фельетона вызывает серьезные возражения», «Вымученные извозчичьи остроты». «У автора написано: «Пельмени после шести не купить в магазине», — это отдает прямой натяжкой».

И не понравилась Куделину в этом фельетоне некая доктори-ца, которой до лампочки состояние больного, которая с порога, не вымыв даже перстов, пользуясь концом зонтика вместо ложечки, велит больному: скажите а-аа! Но встречал в своей жизни Куделин ничего подобного. Пельмени после шести у него в магазине — всегда, даже почти круглосуточно, а уж с докторицей — «не может советский наш доктор быть таким невнимательным. Прочитал я об этом — до чего омерзительно лживый пример. Будто с чаем муху проглотил».

Спрашивалось в фельетоне: где выход? Что нам делать с людьми, чьим принципом в жизни стал принцип «до лампочки»? На вопрос был ответ: надо высвечивать этих людей, поступать с ними жестче. Ибо нам не дождаться от них перековки на добровольных началах, и не выйдут они к нам, как в финале известной оперы выходит Хозе со словами:

— Арестуйте меня!

И пишет Куделин редакции: «Отказать в сотрудничестве в журнале подобным моралевичам (опять множественное число, до чертей, надо полагать, моралевичей стало, полный журнал). Читатели восприняли бы это с облегчением и доброй улыбкой».

Нет, уже не было гнева. Смущение настало в душе моралевичей. Ведь еще вот письмо, по фельетону «Животные в городе»: «Вы тут пишете, что вызываете огонь на себя. Требуете от государства и власти узаконить платоническую любовь к собакам и кошкам. Боюсь, вы сгорите. Нам для жизни надо только разум, разум и разум. Наши дети, прадети стриглись, любили животных, но в церкву с собой не брали. Вы опираетесь на ученых, а среди ученых есть много чокнутых и обезьян».

И другой написал, аноним: «Злобная писанина предводителя городских животных. Ты сам от них далеко не ушел».

И еще от Петрова из донского Ростова: «Черный пасквилянт без проблесков объективности. Где доброжелательство сатиры?» Именно: где?

Оттого я кричу: отмежевываюсь! Отрекаюсь! Кругом неправ, стою я пред тобой. Побоку вас, бывшие единомышленники, а ныне, как выяснилось, — чокнутые и обезьяны ученые. Долой ледоход, арфу, публичные библиотеки. Ну-тко, сморкнемся пальцем да и вытрем яво об водосточную какую ни есть трубу. Слогом простым слагаю стихи:

Я — не я. Душа — пар. Пар — двигатель. У Маши — шары. Рама Души мала. На раме шрам, А я марш в рамки!

Должен же кто-то обслуживать духовно категорию в десять диких, дремучих персон? Вот я и буду. Обоймемся, предтечи и братцы. Шоколадок фельетонных вам нанесу. За это меня извинит общественность: каких только осложнений не бывает после нынешних гриппов! Покончу с витанием, осяду на землю. Как говорят в Аэрофлоте, «ваш самолет пошел на снижение».

И брат вы мне ныне, Караулов из Красноярска, проняли меня стыдом. Чего же вы пишете: «На ответ не надеюсь?» Он вот он я. Вот он я и теперь признаюсь: был у меня сложносочиненный, бесовский был фельетон «Из варяг в греки». О бедах северян, проводящих на юге отпуск, был тот фельетон. Отрекаюсь от него совершенно! Ибо имелась там фраза: «Пустой самолет взлетает над ними и, блеснув золотинкой в старательском лотке, пропадает неизвестно куда».

Вот пишет товарищ Караулов в ответ на это — где изучал жизнь автор? Где наблюдал желтые самолеты? Полсмеха в ответ такому автору. И автор глумлив, что видно из фразы: «Диспетчер такси, скромный заиндевелый герой…»

Я сдаюсь, Караулов. Я ваш. Любовь до гроба. Нету желтых самолетов! Не заиндевелый и не герой диспетчер такси! Долой стилистику письма, и деталировку, и всякое знание, в том числе знание, что в торговой среде обращаются друг к другу «радость моя», а в профсоюзной и спортивной — «лапуля».

Образованность этую и иронию заносим ныне в чулан, показывать боле не будем. Я твой, Караулов, называй меня на «ты», я твои, как автор и задушевный певец, я выразитель твоих взглядов на мироздание, о друг моего детства, вечный четырехклассник. Я не выйду боле за рамки и сложнее не выпишу текстов, чем этот:

Инертен, как аргон

У Аркадия была фамилия Кожа. Имел он возраста двадцать один год. Аркадий был чемпионом страны по академическим отпускам и отсрочкам. Внешне атлет, в организме он все время имел неполадки: то с ликвором, то с печенью и билирубином, то с глазным дном, то с полусредним ухом.

А. Кожа стоял на набережной, облокотись о гранит, и был первой ласточкой. Ему никто не говорил, что он первая ласточка этого вида, а сам он не знал.

«Вот баржа по реке плывет издалека, — подумал наш Аркадий. — А вот речной трамвай», — вгляделся он и также не ошибся. А время шло за полдень.

«Пора бы и поесть», — решил Аркадий. И он пошел домой, попутно созерцая: вот здание возводят или дом; вот в «Мерседесе» дипломат проехал — крепить или, возможно, разрушать; мороженщица катит свой рундук, от углекислоты на солнце валит дым, продукция, должно быть, не раскиснет; а вот мотоциклист летит стремглав, тючками мотоцикл увешав «Яву» и даму на багажник водрузив. Безумица, как села ты за спину того, кто в толстых диоптрических очках? ГАИ, конечно, тут дала промашку, что разрешает править мотоциклом подобным типам, — наломают дров.