Этот поразительный человек не забыт, нет, — а всё же его эпоха уже в такой мере отошла в прошлое и так чужда современности, что вспоминаем мы Евгения Шварца (1896-1958) редко, в его годовщины, и еще реже отдаём себе отчет, сколь многим в нравственном отношении ему обязаны — пусть хоть не прямо обязаны, а через посредников, через тех, кто пережил в своем сердце его кроткое и веское обращение ко всем живущим. В жуткие, кромешные, беспросветные времена, во времена «ворованного воздуха», он отыскал возможность негромко, но внятно, с детской улыбкой, неподражаемым юмором и изумительной точностью говорить о самом главном: о непреходящих человеческих ценностях, противопоставил идеологии — любовь и доброту.
«Не бойтесь! Жалейте друг друга. Жалейте — и вы будете счастливы! Честное слово, это правда, чистая правда, самая чистая правда, какая есть на земле…»
Это — концовка ; в 1944 году сказано, когда лозунгом дня было убийство, война, узаконенное убийство всякого немца: «сколько раз увидишь его, столько и убей…»
С той же самой полудетской улыбкой, в сказке, в притче, Шварц решился осудить тиранию, тиранию, — а дело было еще при Сталине… В жизни был робок, с робостью входил в литературу, благоговел перед русской классикой, а когда дописался до главного, своего, — смел оказался неправдоподобно, до дерзости. «Что значит в наши дни быть беспримерно смелым? Звать черным черное, а белое звать белым…» Эти слова Фридриха фон Логау (1604-1655), немецкого поэта времен Тридцатилетней войны, как нельзя лучше подходят к Шварцу. Жуткая была война, жуткое время, но по сравнению с эпохой Гулага ее жестокости кажутся плюшевыми…
Родился Шварц в 1896 году в Казани, детство провел в Майкопе. Его отец был неблагонадежен: искал справедливости. «Лев Васильев Шварц, выкрест из евреев, мещанин… окончил в 1898 году императорский Казанский университет со степенью врача… был заподозрен в преступной пропаганде среди рабочих… подвергнут обыску и аресту…» Обычная история. Даже из Кубанской области его высылали. Потому-то будущий писатель и оказался провинциалом. Но, кажется, тут, в писательстве Евгения Шварца, отец почти не замешан. Свой литературный и артистический дар Евгений Львович получил по материнской линии. Его мать, Мария Федорова Шелкова, по специальности акушерка, была актрисой-любительницей, входила в правление майкопского театрального кружка. Все семейство тяготело к искусству: один брат матери был скульптором-любителем, другой — актером-любителем.
И сам Шварц начинал как актер. В годы гражданской войны возникла в Ростове-на-Дону крохотная, в сущности, самодеятельная труппа, каких в ту пору была тьма-тьмущая. Загадочное явление! Голод, разруха, неразбериха; жизнь человеческая идет за пятак, — а молодежь, как никогда прежде, взбудоражена мировыми проблемами, философскими и художественными, главное же — ниспровергательством всего старого. Революция, одним словом.
Труппу создали совсем молодые люди: мальчишки и девчонки, друзья и родственники. Одна из девчонок, Гаянэ Халайджиева, на сцене Холодова, еще в Ростове стала первой женой Шварца. К ухаживаниям Шварца она была холодна. Вышла за него — после холодной ванны. Влюбленный до безумия Шварц клялся неуступчивой Гаянэ, что выполнит любое ее желание. Она пошутила: «Прыгни в Дон!», и он прыгнул, а дело было зимой… Кажется, во втором браке Шварц был счастлив.
В 1921 году, с тремя пьесами в репертуаре, труппа (под именем Театральной мастерской) переехала в Петроград — с тем, чтобы раствориться в нем. Настоящими актерами стали, кажется, только два человека, в том числе — двоюродный брат Евгения Львовича, Антон Шварц, известный впоследствии чтец-декламатор.
Шварц писал стихи, но их все тогда писали; почти все. Значения своим опытам он (как будто бы) не придавал, однако ж они, а главное — его легкий нрав и мягкий юмор, сквозь которые просвечивала общая одаренность, помогли ему сблизиться с ленинградскими писателями той поры, с Серапионовыми братьями (особенно с Зощенкой и Слонимским), Маршаком, Корнеем Чуковским (у которого Шварц несколько месяцев служил секретарем), Борисом Житковым, Хармсом, Заболоцким.
«Был я полон двумя вечными своими чувствами: недовольством собой и уверенностью, что всё будет хорошо. Оба эти чувства делали меня легким, уступчивыми и покладистым… веселым, радостным и праздничным… В 25 лет без образования, профессии, места, я чувствовал себя счастливым хотя бы около литературы…»
Так он потом напишет в воспоминаниях.
Долго, поразительно долго искал он свою дорогу в литературу. Но и добившись признания, не изменился. В середине тридцатых, в одном из своих выступлений говорил:
«Конечно, никому не возбраняется втайне, в глубине души надеяться, что он недурен собой и что кто-нибудь, может быть, считает его красивым. Но утверждать публично: "я — красивый" непристойно. Так и пишущий может в глубине души надеяться, что он писатель. Но говорить вслух: "я — писатель" нельзя. Вслух можно сказать: я — член союза писателей… А писатель — слишком высокое слово…»
Николай Чуковский, друг Шварца до самых его последних дней, в своих воспоминаниях высказывает прелюбопытную мысль: что именно от Шварца пошли обэриуты. Нелепость, словесный перекос, абсурдистский и очень русский черный юмор, всегда с горчинкой и подтекстом, впервые прозвучал в Петрограде будто бы в стихотворных экспромтах Шварца. Например, таких:
Звенигородский был красивый.
Однажды он гулял в саду
И ел невызревшие сливы.
Вдруг слышит: быть тебе в аду!..
Прав ли Николай Чуковский? Не знаем. Думаем, что Хармс, Олейников, Введенский и ранний Заболоцкий могли сами выйти на эти флюиды: их подсказывала, подсовывала эпоха, абсурдная, веселая и жестокая. Но одно известно достоверно: Николая Олейникова в Питер привез из Донецка именно Шварц. Олейников в ту пору только редакторствовал, а сам ничего еще не писал: это был молодой казак, типичный во всем, кроме убеждений; по убеждениям он был строитель нового мира, комсомолец, потом и коммунист. В объединении ОБЭРИУ Олейников никогда формально не состоял, но, конечно, он в своих стихах, мистификациях и ерничанье — родной брат Хармсу, да и в жизни составлял с обэриутами один круг. Входил в этот круг и Шварц.
Детский отдел Госиздата во главе с Маршаком (в доме Зингера на Невском), журналы и , быть может, лучшие в мире в своем роде (Шварц и Олейников, , делали в них одно время главную работу), мелкая редакторская и окололитературная работа… — Шварц словно бы забыл о театре, но оказалось, что его путь в литературу лежит именно через театр. Он стал пересказывать для сцены известные сказки. Начал с , потом, всё еще не понимая, что это — уже самостоятельное творчество, обратился к Андерсену… Так и не заметил метаморфозы. Просто однажды проснулся знаменитым писателем… Произошло обыкновенное чудо — то самое, что он и предчувствовал в своей неприкаянной молодости.
В 1956 году, чуть ли не в самый день своего шестидесятилетия, за два года до смерти, Евгений Шварц записал в дневнике:
«Раздражает меня актерская привычка рожать текст, уже давно родившийся и напечатанный. Отравленные законами сценического правдоподобия, они делают вид, что текст их ролей только что пришел им в голову. Они запинаются, как не запинается никто в быту…»
Рискнем выбрать это дневниковое замечание в качестве отправной точки для истолкования творческого метода Шварца. Тогда нам тотчас бросается в глаза, что его театр заведомо условен. Он словно бы помещен внутрь некой договоренности, связывающей актера и зрителя интимнейшими узами взаимопонимания. Он не воспроизводит жизнь, а комментирует ее. Этим он прямо родственен комедиям (не трагедиям) Шекспира, которые, будучи правильно прочитаны, тоже насквозь условны и держатся на конвенции актера и зрителя. На сцене происходит то, чего в жизни не было и никогда не бывает. Поскольку все это знают, то можно , забыв о правдоподобии. Естественность искусства — в его откровенной искусственности. Как только эта простая истина усвоена, горизонт нашего воображения распахивается, и перед нами — сама жизнь: понятная, узнаваемая, родная. Вот какого короля выводит Шварц в пьесе :