Потом еще две: водители услышали гул моторов. Маньен не столько видел, сколько угадывал холмы вдалеке, а над собою высокий нос бомбардировщика; рядом, над синеватым кругом винта, торчало крыло еще одного самолета. Зажглись еще две фары: три машины обозначили одну сторону поля. За полем были мандариновые рощи, за ними, в том же направлении — Теруэль. Там, где-то возле кладбища или в горах, где лед сковал быстрые речки, ждали атаки колонны анархистов и интербригада, кутались в свои полумексиканские одеяла.
Стали загораться высохшие апельсины. По сравнению с фарами эти шалые рыжие огоньки светились слабо, но временами ветер проносил через все поле их горьковатый запах, словно струйку дыма. Одна за другой зажигались остальные фары. Маньену вспомнился крестьянин, тащивший на спине половину освежеванной бычьей туши, вспомнились остальные добровольцы, загружавшие склад, словно трюм корабля. Теперь фары включались сразу с трех сторон, их соединяли огоньки пылавших апельсинов, вокруг сновали люди в шинелях. Когда на мгновение моторы выключились, со всех сторон послышалось нестройное урчанье восемнадцати деревенских автомашин. Внезапно взревели одновременно моторы всех самолетов, которые укрывались в огромном сгустке тьмы, не тронутом световой штриховкой, и которые нынче ночью, казалось, посылало на защиту Гвадалахары все крестьянство Испании.
Маньен ушел в воздух последним. Три теруэльских самолета покружили над полем, каждый высматривал ориентирные огни остальных, чтобы занять свое место в строю. Внизу трапеция взлетной площадки, теперь совсем крохотная, размывалась в ночной бескрайности полей, которая, казалось Маньену, вся устремлялась к этим жалким огням. Три бомбардировщика разворачивались. Маньен включил карманный фонарик, чтобы перенести набросок крестьянина на карту. Из люковой пулеметной установки несло холодом. «Через пять минут придется надеть перчатки: не смогу держать карандаш». Три машины выстроились в линию полета. Маньен взял курс на Теруэль. В кабине, где все еще пахло горелыми апельсинами, было по-прежнему темно, восходящее солнце высветило развеселую багровую физиономию стрелка верхней пулеметной установки.
— Привет, начальство!
Маньен глаз не мог отвести от этой пасти, широко раззявившейся в улыбке, от зубов со щербинами, странно розовых в свете зари. В самолете становилось светлее. На земле еще стояла ночь. По мере приближения самолетов к первой горной цепи прорезывался робкий рассвет; внизу стали вырисовываться разводы примитивной карты. «Если их самолеты еще не в воздухе, мы прилетим как раз вовремя». Теперь Маньен уже различал крыши крестьянских домов: на земле занимался день.
Маньен столько раз вылетал с боевыми заданиями на Теруэльский фронт, Малаккским полуостровом вытянувшийся к югу, что курс был у него в кончиках пальцев, и он сверялся с навигационными приборами лишь для очистки совести. Бортстрелки и бортмеханики, напряженные, как всегда перед боем, глядели то вниз на Теруэль, то — исподволь — на крестьянина, и глаза их схватывали то хохолок на упрямо опущенной голове, единственной непокрытой среди шлемов, то выражение тревоги у него на лице, когда он вдруг поднимал голову, покусывая губы.
Неприятельские зенитки молчали: самолеты были прикрыты облаками. На земле, должно быть, совсем рассвело. Справа от Маньена в его поле зрения был «Вольный Селезень», которым командовал Гарде, слева — испанский бомбардировщик капитана Мороса; в безмятежном пространстве между морем облаков и солнцем они летели, чуть поотстав от «Марата», но в строю составляли с ним единое целое, как руки с туловищем. Всякий раз, когда под машиной проносилась стая птиц, крестьянин поднимал указательный палец. Там и сям черными кряжами возникал Теруэльский хребет, справа виднелся массив, который летчики окрестили Снежной горой, в свете зимнего солнца белизна его отливала блеском над более матовой белизной облаков. Маньен уже привык к этой первозданной умиротворенности, царившей над людским неистовством; но на сей раз люди не потерпели поражения. Безучастное море облаков было не сильнее, чем эти самолеты, бок о бок ушедшие в воздух, бок о бок летевшие сражаться с одним и тем же противником, объединенные дружбой так же, как опасностью, скрывавшейся повсюду под безмятежным небом; море облаков было не сильнее, чем эти люди, все как один готовые умереть не за себя, а за других, ведомые стрелкой компаса к одной и той же по-братски разделенной неотвратимости. Возможно, под облаками Теруэль просматривался бы лучше; но Маньен не хотел снижаться, чтобы не поднимать тревогу. «Сейчас полетим над твоими местами!» — прокричал он в ухо крестьянину; он догадывался, что тот не представляет себе, как указывать путь, если ничего не видно.