Глубина ущелий, куда они спускались, словно в глубь самой земли, в сознании Маньена как-то связывалась с вечной жизнью деревьев, он и сам не понимал, почему. Ему вспомнилось, что некогда пленных держали в каменоломнях, обрекая на смерть. Но и в готовности встретить любую опасность, какова бы ни оказалась расплата — нога, изломанные кости которой кое-как скреплены мышцами, повисшая плетью рука, раскромсанное лицо, пулемет на крышке гроба, — и в первозданной торжественности этого шествия была властная непререкаемость, такая же, как та, которая была в тусклых скалах, упиравшихся в тяжелое небо, которая была в вечной жизни, уготованной раскиданным на земле яблокам. Снова где-то под самым небом раскричались хищные птицы. Сколько ему еще осталось жить? Лет двадцать?
— Почему он приехал, арабский летчик?
К Маньену снова подошла женщина, за нею еще две.
В небе кружили птицы, крылья их казались неподвижны, как крылья самолетов.
— Верно говорят, что нос теперь можно восстановить?
По мере того как ущелье выводило караван все ближе к Линаресу, дорога становилась все шире; крестьяне шли по обеим сторонам носилок, спереди и сзади. Женщины в черном, с платками на головах и с корзинами в руках хлопотали возле раненых, перемещаясь в одном и том же направлении — справа налево. Мужчины, те шли за носилками, никогда не обгоняя; они шли, глядя вперед, держась очень прямо, как свойственно людям, которые только что несли на плече тяжести. Сменяя уставших, новые носильщики переставали чеканить шаг; в движении, которым они брались за носилки, были нежность и осторожность, и они пускались в путь, крякнув, как во время обычной работы, словно хотели поскорее скрыть чувство, которое выказали этим движением. Не сводя глаз с камней на тропе, думая лишь о том, как бы не встряхнуть носилки, они шагали в ногу, мерной поступью, замедлявшейся при каждом уклоне; и мерные их шаги, в течение такого долгого пути подстраивавшиеся под муки раненых, казалось, заполняли все огромное ущелье, над которым кричали последние птицы, подобно тому как его заполнял бы торжественный бой барабанов похоронного марша. Но сейчас голосу гор вторила не смерть, а воля людей.
В глубине горловины уже стал виден Линарес, и расстояние между носилками сократилось; гроб теперь следовал сразу же за носилками Скали. Пулемет был прикручен в том месте, где обычно закрепляют траурные венки; этот кортеж можно было уподобить похоронной процессии настолько же, насколько можно было уподобить венку этот пулемет. Там, близ Сарагосской дороги, деревья в черном лесу догорают под закатным небом вокруг фашистских самолетов. Эти самолеты уже не полетят на Гвадалахару. И вереницы крестьян в черном, женщин, волосы которых были прикрыты извечными косынками, казалось, не столько следовали за ранеными, сколько спускались в долину в торжественной суровости триумфального шествия.
Теперь спуск был пологим: горцы сошли с дороги, вразброс двинулись прямо по траве. Из Линареса набежали ребятишки; за сотню метров от носилок они сторонились, пропуская их, затем шли следом. Дорога, вымощенная уложенными встык булыжниками, и более скользкая, чем горные дороги, поднималась вдоль крепостных валов до самых ворот.
За зубцами стены сгрудился весь Линарес. Дневной свет шел на убыль, но вечер еще не настал. Хотя дождя не было, камни мостовой блестели, и носильщики двигались с осторожностью, В домах, верхние этажи которых виднелись над крепостными валами, уже зажглись тусклые огни.
Первым, как и раньше, пронесли бомбардира. Во взглядах крестьянок, стоявших на валу, была суровая печаль, но они не были потрясены: одеяло оставляло на виду только лицо раненого, и оно было невредимо. Скали и Миро — тот же случай. Ланглуа, смахивавший на Дон Кихота в окровавленной повязке и с босой ступней, торчавшей кверху (нога у него была вывихнута, и он снял ботинок) вызвал удивление: неужели самое романтическое сражение — сражение в воздухе — могло завершиться подобным образом? Напряженность усилилась, когда проехал Пюжоль: было достаточно светло, чтобы внимательный взгляд увидел на кожанке большие пятна засохшей крови. Когда появился Гарде, в толпе, и до того тихой, воцарилось такое безмолвие, что внезапно стал слышен дальний шум потоков.
Все остальные раненые видели, и при виде толпы все они, даже бомбардир, постарались улыбнуться. Гарде не смотрел. Он был живой; с крепостной стены люди различали темный гроб, замыкавший шествие. Но этот раненый, укрытый одеялом до самого подбородка и перебинтованный пониже шлема так плоско, что под повязкой не могло быть носа, олицетворял войну — такую, какою она веками представлялась крестьянам. И никто не принуждал его воевать. Мгновение они колебались, не зная, что делать, но исполненные решимости что-то сделать; затем так же, как крестьяне Вальделинареса, безмолвно подняли кулаки.