— Постойте, братцы! — озабоченно кричал Поль, тараща глаза. — Я схожу за носилками. Иначе дело не пойдет, мы его помнем.
Леклер, тощая обезьяна в комбинезоне, но в серой шляпе-котелке, опершись на плечо своего друга Серюзье, прозванного Летучий Лопух по причине его постоянно ошалелого вида, начал балагурить:
— Потерпеть, любезный, надо, пока тебя на флаге вытащат. Чтоб ты не скучал, расскажу тебе историю. Мои последние дела с легавыми. Опять же из-за дружка-приятеля. Консьерж его невзлюбил, такая сволочь — перед жильцами с деньгой на брюхе ползает и скотина скотиной с пролетарием, что объедки подбирает! Со свету сживал дружка моего, что, мол, тот, как притащится ночью, не откликается ему, молчит. Ну, думаю, погоди. В два часа ночи выпрягаю какую-то клячу и тащу ее в подъезд и эдаким замогильным голосом объявляю: «Лошадь». Потом, сами понимаете, потихонечку смылся…
Бомбардир поглядел на Леклера и Серюзье, даже не пожав плечами, окинул сверху царственным взглядом «пеликанов» и приказал:
— Пусть мне принесут «Юманите».
И снова замолк, пока не оказался на носилках.
Над хребтом Сьерры показался маленький круглый дымок. Стаканы подпрыгнули, и за десятую долю секунды до оглушительного взрыва раздался звон чайных ложечек: в конце улицы упал первый снаряд. Потом на стол свалилась черепица с крыши, покатились стаканы, послышался топот бегущих ног: должно быть, второй снаряд упал посередине улицы. Крестьяне с оружием бросились в кафе, речь их была тороплива, но взгляд настороженный.
От третьего снаряда (в десяти метрах) разлетелись стекла больших окон, осколки посыпались на лица застывших вдоль стен людей, опоясанных патронташами.
Один осколок врезался в забрызганную киноафишу.
Еще взрыв. За ним другой, гораздо дальше, на этот раз слева; теперь над всей деревней стоял крик. Мануэль держал в руке орех. Стиснув его двумя пальцами, он поднял руку. Взорвался еще снаряд, ближе.
— Вот так! — сказал Мануэль, показывая расколотый орех (он его раздавил пальцами).
— Что же это такое? — спросил один из крестьян вполголоса, чтобы не привлечь снаряды. — Что будем делать?
Никто не ответил. Рамос был в бронепоезде. Все оставались в комнате и то выходили на середину, то жались к стене в ожидании следующего снаряда.
— Нечего нам тут делать, — сказал торопливым шепотом папаша Барка. — Торчать здесь — с ума сойти можно… Врезать им надо как следует…
Мануэль внимательно посмотрел на него: голос не внушал ему доверия.
— На площади есть грузовики, — сказал он.
— Водить умеешь?
— Да.
— И тяжелый грузовик тоже?
— Да.
— Ребята! — заорал Барка.
Взрыв. Такой силы, что все плашмя бросились на пол; когда они поднялись, у дома напротив уже не было фасада. Только балки стропил еще валились в пустоту и звенел телефон.
— Есть грузовики, — повторил Барка. — Едем и набьем им морды.
И тотчас все сразу:
— Валяй!
— Нас всех уложат!
— Приказа нет!
— Черт бы вас побрал, сучьи дети!
— Вот тебе приказ: иди к грузовикам, вместо того чтобы орать!
Мануэль и Барка выбежали. Почти все последовали за ними. Все лучше, чем оставаться здесь. Еще снаряды. Позади шли отставшие, те, кто ценил благоразумие.
Человек тридцать вскарабкались на грузовик. Снаряды падали на окраине деревни. Барка понял, что фашистским артиллеристам видна деревня, но не видно, что в ней происходит (пока самолетов в воздухе не было). Грузовик тронулся, нагруженный людьми, размахивавшими ружьями. Пением «Интернационала» они заглушали скрежет сцепления.
Крестьяне знали Мануэля еще с тех пор, как Рамос вел пропаганду на Сьерре. Они относились к Мануэлю со сдержанной симпатией, усиливавшейся по мере того, как он обрастал щетиной, и его несколько массивное лицо римлянина со светло-зелеными глазами, глядящими из-под очень черных бровей, превращалось в лицо матроса-средиземноморца.