— Погоди, Солнышко, — остановил его учитель. — Глянь в шкафу, там должен быть галстук. — И подмигнул Васе: — Сам понимаешь — к товарищу Иванову, да без галстука.
Солнышко нырнул в шкаф и миг спустя показался в темно-красном галстуке с рисунками в виде серпиков и молоточков.
— Ну, как?
— Во! — Учитель показал большой палец. — Можешь подарить его Александру Сергеевичу — пускай потешится.
Когда замолкли шаги Солнышка по кровле, учитель обратился к Дубову:
— Ну что же, Вася, теперь ты понял, что это не «тот свет»?
— Да, — помолчав, ответил Василий. — Теперь понял, Геннадий А… Или как мне тебя… вас называть?
Хозяин рассмеялся:
— Ну, если тебе так привычнее, то зови Геннадием Андреичем. А можешь — учителем. Только не с заглавной буквы, а с обычной. — И, немного погрустнев, он заговорил, как будто сам с собой: — Я ведь не хотел делаться учителем, это произошло без моего желания. Может, я бы хотел быть обычным человеком, или даже настоящим учителем, как твой Геннадий Андреич, жить, как все люди. Хорошо хоть, мало кто знает, кто я на самом деле. Сначала приходилось скрывать, а потом…
Василий слушал, силясь понять хоть слово. Вообще-то Генка еще с юности имел обычай изъясняться не всегда понятно, и не оставил его, даже став директором гимназии. Но то, что говорил учитель, показалось Василию полной заумью.
— Ты, небось, думаешь, мол, что за чушь он тут несет, — вдруг сказал учитель. Василий вздрогнул — тот словно читал его мысли. — Извини, это я так, о своем.
— Да нет, кажется, я тебя понимаю, — медленно проговорил Дубов. — Или почти понимаю. — И неожиданно даже для себя прочитал две строчки из стихотворения, непонятно как выплывшие из глубин памяти:
— Как там Цезарь, чем он занят — все интриги,
Все интриги, вероятно, да обжорство?
— Что ж, можно и так сказать, — с чуть заметным вздохом промолвил учитель. — Сидит человек на своей крыше, философствует и смотрит свысока на весь мир.
— Да нет, я совсем не то имел в виду, — смутился Василий, но учитель снова говорил как бы сам с собой. Или с кем-то, кто мог его понять:
— Тайные знания… А кто-нибудь спросил, на что они мне? Знать все, что происходит везде, знать все, что произойдет в будущем. Пропускать через себя всю боль и всю радость человечества… или нет — каждого человека, и знать, что ничего не могу сделать… Извини меня, Вася, — словно бы очнулся учитель. — Просто ни с кем другим я об этом говорить не могу. А ты — как бы человек со стороны, с тобою можно.
— А как же Сорочья улица? — осторожно спросил Дубов.
— Да уж, огромный вклад в сохранение культурного наследия человечества, — закивал учитель, и трудно было понять, сказал ли он это всерьез, или с долей иронии. — Да и то намаялся, покамест чертежи составлял. Сам знаешь, откуда у меня руки растут.
(То было истинною правдой — по черчению Генка никогда больше тройки не получал).
— Когда я впервые пришел на Сорочью и увидел уже почти построенный храм, то готов был прыгать от радости — хоть какая-то польза от моего учительства. А другие… — Хозяин безнадежно махнул рукой.
— Другие кто?
— Ну, не один же я такой на свете. Когда… когда это случилось, то многие оказались наделены пресловутыми «тайными знаниями». В каждом городе, в каждой деревне был такой человек. И называли их всюду по-разному. Но одни пытались использовать свое «учительство» во зло — и погибли, потому что пошли, скажем так, против природы. Ты извини, Вася, что я говорю не очень ясно, но ты меня поймешь. Не сейчас, так после. Другие восхотели облагодетельствовать человечество «здесь и сразу», и это тоже было в несогласии с природой и потому ничем хорошим для них не кончилось. А многие уже потом не выдержали…
— А ты?
— А я, как видишь, еще жив и, смею надеяться, пока еще в своем уме. А почему? Потому что сижу в своей избушке на курьих ножках, считаю звезды и ничего не делаю. Ни плохого, ни хорошего.
— А как же я? — удивился Василий. — Извини, учитель Геннадий Андреич, но мне как-то не очень верится, что мое попадание сюда было предопределено заранее.
— Не буду врать — не было, — согласился учитель. — Но нигде не сказано, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. Восстановить храм до того, как он был разрушен, я сумел. А спасти его настоятеля — нет. И не потому не способен на такое, что не могу, а потому что… потому что все равно не могу.
Учитель замолк. Василию хотелось сказать ему что-то хорошее и доброе, как-то развеселить, отвлечь от мрачных мыслей, но, как назло, ничего в голову не приходило. В таких случаях Дубов обычно полагался на наитие — просто открывал рот и произносил что-то первое попавшееся. И почти всегда это оказывалось, что называется, «в кассу». Так же он поступил и на сей раз — и с языка сорвалась поэтическая строка, родившаяся, правда, не без участия классика: