Скоро, скоро домой, – было теперь ее самой счастливой и желанной мыслью. А по пути можно будет залететь к дочери в Киев, отдохнуть, развеяться, избавляясь от чувства вины и растерянности. То, что чувство вины и растерянности все же посетит ее, она знала, потому что невозможно было вычеркнуть из памяти и своих родителей, и своего детства, и своей молодости, и стольких лет жизни в небораковском гнездышке. После, там, в теплом приветном краю, потекут трудовые будни в закусочной с добродушным бормотанием посетителей, с плеском воды в моечной, с паром и жаром над плитой, – все это так прекрасно, что не выразить ни словами, ни как бы то ни было иначе. И все то тяжелое и беспокойное, что нагрузило ее голову и душу на родине, можно будет благополучно завуалировать привычными, но столь желанными хлопотами и заботами, а лучше бы – забыть, забыть. Или же как-нибудь хитро притвориться перед самой собой, что забылось, и продолжить жить обыкновенно. "Хочу просто жить, потому что век человеческий, извините, господа и товарищи, не безразмерный, как Сибирь", – подумалось ей раздраженно, но по-философски, потому что она была женщина разносторонняя и начитанная, несмотря на то, что муж ее всего-то шофер, а сама она просидела с полжизни в бухгалтерах.
3
Как-то, уже в августе, незадолго до отъезда старшего, братья спозаранку, еще до солнца, вышли на берег запруды порыбачить. Раньше как-то не получалось собраться: старший по пенсии хлопотал, у городской родни и у приятелей гостевал, а у младшего по маковку хватало дел по хозяйству; старший не отлынивал, если нужна была помощь – помогал младшему. Позовет Александр Ильич младшего на запруду, но тот ответит:
– Лета в Сибири – с гулькин нос, забыл, что ли? Нужно успеть до холодов уймищу чего перетолочь. Нижние венцы у бани давным-давно пора заменить. – И давай пригибать пальцы и перечислять, что еще надобно успеть до снега.
Одному, когда брат весь в делах, сидеть на берегу запруды Александру Ильичу было совестно.
Наконец-то, выбрались. Хотя несерьезно говорить "выбрались": далеко не надо идти – вышел через калитку в огороде, – и перед тобой рыбачье раздолье. Впрочем, не совсем, конечно, раздолье, но рыбка кое-какая водилась.
Расположились братья на вычерненных временем, но размашистых и еще крепких плахах мостка, забросили удочки в мутную болотисто-зеленую воду, дружно задымили папиросами. Шел карась, не крупный, но сбито-мясистый. Чуялась щука, но не клевала, – похоже, сытая была. А вот белобрюхих, пучеглазых пескаришек дергали одного за другим.
Ловля в запруде, безусловно, легкомысленное дело для настоящего рыбаря, но братья за таковых и не слыли: привыкли с малолетства рядом с родителями к ежедневным серьезным хозяйственным занятиям и интересам, а ловля или охота – ведь это же развлечение, в чем-то даже потеха для человека от земли. Редко сиживали на берегу. Михаил Ильич так и совсем бы не вышел этим утром к запруде, потому что считал, что если уж рыбачить, так чтобы поймать настоящую рыбу, то есть много, обязательно много, для бочковой засолки или чтобы набить пару мешков вяленкой. Александр Ильич уговорил одной фразой – знал, искуситель, что сказать:
– Айда, братка, вспомянем наше босоногое детство.
Да, в детстве, случалось, сутками напролет пропадали на травянистом берегу запруды: то рыбачили, то флотилию строили, то купались, а зимой с клюшками носились по льду. Сейчас сидели и вспоминали детство и товарищей своих, из которых кто уже преставился, кто спился, а кто уехал неведомо куда и пропал.
Утро было пасмурным и влажным, и по заболоченной луговине и залескам томно и густо лежали вполне осенние туманы, – известно, в Сибири август зачастую уже не лето, но еще и не осень. Сосновая роща была темна, а сопка, из-под которой били ключи, так и вовсе не просматривалась. Над запрудой и по берегам намутилось кисельное марево, и Михаилу Ильичу представлялось, что оно слепило воедино это низкое-низкое небо и воду, и где теперь верх, а где низ, где небо, а где земля, – не понять. Он ознобко утягивал подбородок в овчинный вытертый ворот душегрейки, хотя совсем не мерз, и держал глаза потуплено, разговаривал вяло. А вот Александр Ильич вроде как не замечал всего этого неуюта и некрасивости мира, посвистывал, дурачился – иногда, будто бы нечаянно, стряхивал с лески воду и тину над головой младшего.
За спинами братьев шебаршилось Набережное с перекликами, лаем и мычанием. Чихали и тарахтели моторы. Александр Ильич театрально разводил рукой:
– Хор-рошо, едрена вошь… деревня… рыбачим… Эх!
Михаил Ильич покашливал в кулак:
– Ишь, гляньте, – турист. Только что не визжит от счастья.
Слева неподалеку осиротело горбились ржаво заросшие бурьянами заброшенные совхозные поля. На них время от времени намахивались сквозняками из распадков хламиды тумана, которые как бы прикрывали человеческие грехи и огрехи. Михаил Ильич старался не смотреть в сторону бесхозных полей – сердце не смирялось. Но все равно их видел, потому что думал о них, потому что болел ими. Не прислушивался к бодрому, смеющемуся голосу брата, не отзывался.
– Ты чего, Михаил?
– Да так.
Помолчав, младший сказал-таки, как будто процедил:
– Не возделывают землю. Не выгодно-де. Трепачи. Видишь, лежит брошенная?
– Вижу, вижу.
Александр Ильич вобрал в грудь воздуха и шумно, продолжительно выпускал его, видимо, не зная, каким образом можно еще выразить сочувствие. Воспоминаний не возобновил.
Рыбачили молчком. Взбиралось к верхушкам сосен дымно-красное солнце – видимо, быть дню жарким или даже знойным. Открылась целиком и стала сверкать вода. Всюду щебетало, жужжало, стрекотало. Казалось бы, можно радоваться жизни, и этому ласкавшемуся к щекам солнцу, и этому терпко-таежному сыроватому воздуху, и этому раздвигавшемуся и загоравшемуся у горизонта белыми стожками небу, но Михаил Ильич минута за минутой становился сумрачнее: и присматриваться уже не надо было – всюду валялся мусор, а ближе к сосновой роще так самая настоящая свалка безобразно щетинилась кучами. Привыкнуть бы уже надо было Михаилу Ильичу – нет, не привык. Не умел привыкать.
– Помойка, а не запруда, – рывком вытянул он из воды леску, широкими кружениями скрутил ее на удилище, а зачем – и сам вряд ли хорошо понимал; по крайней мере, уходить домой еще не собирался. – Мы с Ларисой иной раз с граблями тут проходимся, да что пользы? Сегодня собрали, а завтра сызнова под завязку нагажено.
Михаил Ильич плотно сомкнул губы и туго согнул свою загорелую жилистую шею, будто хотел сказать, что слова больше из него не вытянете. Живите, мол, как знаете.
– А раньше, помнишь, братка, как село берегло запруду? Во как берегло! – И старший брат зачем-то сжал кулак и потряс им, будто кому-то грозил. – Бывало, ни одной щепочки не встретить на берегу и на воде, кроме – перьев и пуха. Водица была глубокая, чистая, ну, просто, Байкал тебе, а не какая-то лужа. Люди заботились о запруде: раз в десять-двенадцать лет прочищали дно от ила, а берега граблями скребли, особенно вон тот пляжик возле рощи. Помнишь, как мы ребятней тут курнались? Нынче, чую, попробуй искупнись – обрежешь ноги. Или еще чего ниже живота отмахнешь за здорово живешь! И будет тебе самое настоящее обрезание! – запотряхивался он голыми, усеянными золотистыми волосками плечами.
Младший не поддержал, и старший оборвал смех.
– Да что уж теперь говорить о запруде, – после длительного прикуривания так и не задымил папиросой Михаил Ильич. – Потерявши голову, о волосах не плачут. Одурел народ. Нынешней весной, когда еще держал лед, ночью какой-то гаденыш на самой середке запруды сгрузил аж три телеги с мусором. Тряпки там разные бабьи, стекло. Почистил, видать, свое подворье. Расспрашивал у людей, но никто ничего не видел. В ростепель все легло на дно. Узнай бы я тогда, кто такое содеял, так, наверное, собственными руками задавил бы нелюдя. Теперь остыло во мне. Да и отчаялся я, брат, грызться с людьми. Не собака же я, правда? С начальством – еще ладно, а вот с людьми хочется жить в мире.