Закончил копать могилу он быстро, минут за пятнадцать. Яма вышла глубиной где-то в треть метра, с мою школьную линейку, и квадратной. Затем он аккуратно забрал из моих рук зеленую, как я поняла лишь только что, коробку и положил ее в центр могилы. Так же молча закопал ее под мои всхлипывания. А потом сделал очень странную вещь: коротко бросив нам «Я сейчас», убежал в сторону сторожки. Мы со Светой недоуменно поглядели ему вслед. Вернее, Света поглядела. Я — лишь кивнула. Вернешься, так вернешься. Подождем.
Спустя пять минут парень вернулся, и я обратила внимание на то, что вся его футболка грязная, в земле и пыли. А в руках он держал гвоздь, молоток, и деревянную дощечку. Их он положил на могилу, снова куда-то отбежав. На сей раз он ничего не сказал, но и вернулся еще быстрее: с широкой палкой. Затем сел на корточки, прибил гвоздем дощечку к палке (не знаю, как ему это удалось, да еще и так быстро), достал нож из кармана и начал что-то деловито вырезать. Еще минут через десять он вставил получившуюся конструкцию в свежевырытую могилу, полностью погрузив палку в землю, и руками укрепив этот своеобразный курган. На табличке было корявым почерком едва заметно вырезано одно-единственное слово: Сириус.
Не знаю, почему на меня так подействовал этот поступок, но я порывисто обняла парня, и снова расплакалась, на время выпав из своей апатии. Это было так… трогательно? Да, наверное, именно этим словом можно было охарактеризовать то, что он сделал. Пусть криво, пусть неуклюже, пусть не спросив моего мнения, но в душе разлилось странное тепло по отношению к этому мальчишке. Да и к Свете тоже. Я была не одна. Все-таки не одна.
***
После похорон Денис ушел домой, строго наказав мне звонить ему, если мальчики еще что-нибудь сотворят. Я в этот момент с горечью подумала, что им больше нечего творить, потому что больше дорогих мне существ у меня не осталось, не считая матери. Да только она сама себе вред причиняет с куда большим успехом, чем все когда-либо существовавшие Белоусовы одновременно. Так что она в каком-то смысле «не считалась».
Света же, отозвавшись о Агатове, как о добром малом, всегда готовом помочь, так же всучила мне свой личный телефон, и заявила, что обязательно позвонит мне завтра, узнать, как я. Словом, все разошлись, оставив меня одну. Гордость и нежелание зависеть от кого-либо больше не позволили мне попросить кого-то из них не уходить. Так что теперь, в тишине и темноте моей комнаты, тотальное одиночество снова отчаянно грызло меня изнутри. Я решила, что в школу я завтра не пойду: хватит Спайку видеть, как хорошо ему удается ломать меня. С этим решением пришло и осознание того, что этот факт никто не заметит.
Когда я легла в кровать, и укуталась в одеяло, на часах на прикроватной тумбочке было 20:37. Мне хотелось впасть в спячку, и никогда больше не возвращаться к реальности, и именно это я и сделала, наконец, сдавшись отчаянию и боли. Когда не нужно держать лицо — так легко позволить себе просто утонуть в самосожалениях…
Глава 8. Не надо
Шел третий день моего «отпуска» на работе. В школу я также не ходила, практически не ела и большую часть времени проводила во сне. В тягучих тяжелых кошмарах человека, уставшего от всего. Звонки Светы и Дениса я сбрасывала, когда они звонили в дверь — игнорировала. Мать, заметившая мое состояние, даже испугалась и несколько раз насильно кормила. Но больше ничего не менялось. Сны, одиночество, звонки людей, которым на самом деле было все равно, жива я или нет. Попытки дозвониться до меня учительницы русского и литературы, которая ничего не знала о последних событиях, и перед которой было стыдно. И постель, с которой я поднималась лишь в туалет да попить воды.
Я даже так и не посчитала, сколько денег было в том конверте, что собрали на работе. Просто не хотелось. Ничего не хотелось. Совершенно, абсолютно, феноменально ни-че-го. Пугающее «подвешенное» состояние, когда ты вроде живешь, а вроде и нет. Когда не думаешь о том, что простыни на постели надо хотя бы иногда менять, как и о том, что человеку для поддержания жизни нужно есть. Апатия — вот как называлось мое состояние. Совершенная, абсолютная апатия, поглощающая чувства и дарующая спасительное успокоение.
Я просто лежала, завернувшись в одеяло как в кокон и смотрела в потолок. Он был грязно-белый, как всегда в старых пятиэтажках. Его покрывали мелкие трещины и пятна подтеков, оставшиеся от соседей, заливающих нас с матерью примерно пару раз в год. Потолок представлялся мне чем-то, если не неизменным, то по крайней мере не настолько хрупким, насколько таковым было мое душевное равновесие. И уж точно не настолько, насколько хрупким было мое счастье. Последнего мне вообще был дарован лишь краткий момент, разрушенный моим же любопытством.