Дубровский изгибался за столом своим неустойчивым длинным телом, словно зацепился щупальцем за невидимый камень, а его отрывало, влекло, сносило огромным потоком. Глаза жутко выпучивались, блестели чернильной тьмой. Задыхаясь, вытягивая губы навстречу благодушному и вальяжному Вольштейну, он произнес полушепотом:
– Ты – сексот!.. Таким, как ты, на зоне вставляли перо в бок!..
– Что вы сказали? – ошеломленно переспросил Вольштейн.
– Ты – "гэбист"!.. Нас собрал, чтобы сдать!.. Знаю твою тайну!.. Иуда!..
– Ну это шутка, я понимаю… Вы пострадали… Ваша мнительность… Мы тоже страдали… И чтобы не повторились репрессии… – Вольштейн умоляюще, взывая о помощи, оглядывал других участников застолья, и когда его панический взгляд скользнул по глазам Коробейникова, тот обнаружил в них панику и беспомощный, тайный страх привыкшей к побоям собаки. – Мы все, здесь собравшиеся, ваши друзья…
Однако неожиданно тонко и истерично воскликнул историк Видяпин:
– Они покончили с "пражской весной", а теперь подбираются к нам, детям "оттепели"!.. Вы провокатор, Азеф!.. Ну зовите, зовите своих "чекистов"!.. – Он ткнул в Вольштейна заостренный, желтый от никотина палец. Проходивший мимо официант удивленно на него оглянулся.
– Но ведь и вы, любезный, выступаете с провокационной идеей, – поджав губы, с дворянской брезгливостью произнес писатель Медведев, слегка отклоняясь от Видяпина, как от прокаженного. – Вы предлагаете воскресить дух палачей, которые залили Россию кровью. Неужели предполагаете, что я могу печатать мои произведения рядом с апологетикой Троцкого и Зиновьева? Мы, сторонники Белой православной империи, считали и по-прежнему считаем вас палачами, Бог кровавой десницей другого палача, Сталина, покарал вас, и это – Божье возмездие за поруганную святую Империю!..
– Хай будэ проклята твоя импэрия, била чи червона!.. Чи москаль, чи жид – единэ зло!.. – страшно хрустнул пальцами украинский поэт Дергач, ненавидяще взирая на Медведева и Видяпина. – Ваш Кремль стоит на украинских костях!.. Для украинцев вы все – палачи!.. Недаром в нашей песне поется: "Дэ побачив кацапуру, там и риж…" – Он страшно разволновался, ломал пальцы, хрустевшие, как сухие макароны. Его чахоточные пунцовые пятнышки пламенели на скулах, как два ожога. Под цветочным орнаментом косоворотки жутко ходил захлебывающийся кадык.
– Друзья мои… – старался вклиниться в спор писатель Герчук. – Это вековечный русский конфликт!.. Крайность взглядов!.. Только либеральный подход… Только идея свободы примирит непримиримое… Как сказал академик Сахаров, Запад подарит миру свободу, а Россия – коллективизм… Это и есть конвергенция!.. – Он топорщил густую шерстку, из которой выглядывал влажный нос землеройки, двигал плечами в тесном пиджаке, словно хотел протиснуться в самую гущу спора. Но его не пускали, выталкивали.
– Товарищи, я вас умоляю!.. – взывал к ним Вольштейн. Его не слушали, кричали все разом. Резной фонарь поливал их сверху разноцветным прозрачным сиропом.
Оглушенный их неистовыми воплями, их ненавидящими обвинениями, Коробейников вдруг ясно подумал, – в ледяную глыбу с прозрачными спектрами были вморожены крохотные бактерии, микроскопические вирусы, оставшиеся от былых эпидемий. Но стоит растаять льду, расплавиться льдине, как вирусы оживут, эпидемии хлынут в жизнь. Отравят своими жгучими ядами беззащитное, не имеющее прививок население, и оно начнет вымирать от жутких, полузабытых болезней. Все былые ссоры и распри, все неутоленные мечты и учения вырвутся на свободу, овладеют людскими умами, и страна сотрясется от невиданных мятежей, расколется на обломки, которые станут сталкиваться, скрежетать и дробиться. И там, где когда-то вращалось цветущее небесное тело, останется множество мелких камней, космической пыли и грязи. Все, что звалось великой русской историей, прольется метеоритным дождем, сгорая бесследно в атмосфере других планет.
– Прав был великий Столыпин! Вам нужны великие потрясения, а не великая процветающая Россия!
– Ваш Столыпин – паршивый дворянский вешатель! За каждый "столыпинский галстук" мы и заплатили вам свинцовой пулей!
– Жиды царя сгубылы, воны и коммунизм сгрызуть. "Ой, Богданэ, Богданэ, нэразумный ты сыну, занапастив вийско, сгубыв Украину…"
– Антисемиты и юдофобы! Мне стыдно сидеть с вами за одним столом!
– Нельзя, повторяю вам, допускать тотального разрушения строя! Нужна эволюция, а не революция! Мы не перенесем вторичного потрясения!
– Коммунизм проник во все поры советской России, и нужен бескомпромиссный слом!
– Товарищи, обратитесь к академику Сахарову, он даст вам исчерпывающий ответ!
– Ваш академик – типичный олигофрен. Сначала выдумал бомбу и отдал ее коммунистам, а теперь предлагает нам вести с коммунистами борьбу!
Белесые, до плеч, волосы поэта Дергача потемнели от пота, он страшно хрустел пальцами, словно отламывал фаланги и швырял их в лицо врагам. Публицист Герчук высовывал из косматой шевелюры оскаленную белозубую мордочку, фыркал, норовя укусить. В дворянской внешности Медведева вдруг обнаружилась верткость и яростная страстность охотника, хватающего из снега петлю, в которой бьется и хлопает крыльями чернокрылая, с алыми надбровьями, птица. Видяпин страшно побледнел, и на нем, как на мокрой известке, повсюду проступили нездоровые желтые пятна. Несчастный Вольштейн рвал себя за кудряшки, и в его собачьих глазах стояли темные слезы.
Дубровский вдруг проворно вскочил. Схватил со стола стеклянное блюдо с остатками салата. Взгромоздился на стул, под самый фонарь, тощий, дикий, растрепанный. Навесил блюдо над головами собравшихся. Изгибаясь неустойчивым, пьяным телом, страшно гримасничая, пуча ненавидящие чернильные глаза, закричал:
– Атомную бомбу на всех вас, евреев и коммунистов, православных и иеговистов!.. Раздолбать эту чертову страну к чертовой матери, чтоб остался котлован в шестую часть суши и натек океан!.. Грохнуть бомбу на весь альманах!..
Ресторан ахнул, наблюдая дикую сцену. Зааплодировали, заулюлюкали, закричали:
– Снимите его, он повесится!..
– Зачем мучить достойного человека!..
– Дубровский, да разбейте вы наконец их собачьи головы!..
Коробейникову было страшно, смешно, противно. Будто лопнул обтянутый пленкой моллюск и разбрызгались темные капельки слизи. Он беспомощно озирался. Увидел, как через зал приближается, улыбаясь, приветливо воздевает светлые брови, усматривая в происходящем один комизм, радуясь возможности потешиться и развлечься, вышагивает недавний его знакомец, ставший вдруг близким приятелем, Рудольф Саблин, невысокий, ладный, с красивым жизнелюбивым лицом, с блестящими светлыми волосами, серо-стальными, слегка навыкате глазами. Блистала его белоснежная, с кружевным воротником рубаха. Прекрасно сидел модный, узкий в талии пиджак. Было в нем нечто изысканное, чуть старомодное, напоминавшее маркиза, милое и дружелюбно-забавное, если бы не хищный, с малой горбинкой, нос и узкие, чуткие ноздри, вынюхивающие далеко впереди опасность.
– Мишель, – обратился он к Коробейникову, игнорируя остальное застолье. – Что у вас здесь происходит? Репетируете пьесу Горького "На дне"?
– Сексоты!.. – продолжал вопить под потолком Дубровский, раскачивая тяжелое блюдо. – Агенты КГБ!..
– Он пьян!.. Уведите его!.. Посадите его на такси!.. – умолял Вольштейн, взывая к новому, появившемуся лицу, от которого исходила бодрая энергия и незлая ироничная властность. – Он компрометирует свое писательское имя!.. Компрометирует наше благородное начинание!..
– Сударь мой, – беззлобно и дружелюбно произнес Саблин, легонько дергая Дубровского за брюки. – Не угодно ли вам снизойти до нас? Поверьте, нам будет удобнее общаться, если мы окажемся на одном уровне.