Выбрать главу

– Вы уже завершили свое состязание в риторике? – погружая одну стопу в пышную шкуру барана, а другую в черно-красный персидский ковер, Стремжинский пил виски из толстого стакана. – Я не приготовил никакого особого блюда, ибо жизнь моя проходит в стенах кабинета среди бесконечной бессмыслицы. Только иногда на мой закат печальный взглянет любовь с улыбкою прощальной. Да какой-нибудь острослов наградит смешным анекдотом. Кстати, вместо этюда по изящной словесности послушайте анекдот. – Он радостно осмотрел собравшихся, наивно готовясь хохотать по поводу того, что еще только намеревался поведать. – Один западный немец побывал в СССР, возвращается в Германию и рассказывает: "Знаете, я хотел привезти вам какой-нибудь советский подарок, но там в магазинах такие большие очереди, что просто невозможно их выстоять. Но вот я узнал, что у них есть такой большой магазин, где продают игрушечных мышей, – "Маус". Называется "Маусолеум", на Красной площади. Прихожу, а там огромная очередь. Я встал и думаю, что привезу домой русскую игрушку – мышь. Простоял три часа, а когда подошла моя очередь и я вошел в магазин, выяснилось, что всех мышей уже продали, а сам продавец умер". – Стремжинский радостно захохотал, запивая анекдот виски, озирая друзей воловьими, выпуклыми глазами.

Одни кивали головами, другие тонко и печально улыбались, не то анекдоту, не то своему подгулявшему, переутомившемуся на работе товарищу.

Коробейникова покоробила вольность политического анекдота, исходившая от того, кто в его глазах был ревнителем государственной идеологии. Стоял на страже ритуальных святынь, одной из которых являлся стеклянный саркофаг, озаренный мертвенным аметистовым светом, где в лучах, с желтоватым стеариновым лбом, рыжеватой бородкой, с чуть заметной капелькой бальзама на веках, покоился Ленин.

– Но это не для вас, – обернулся к Коробейникову Стремжинский, дурашливо мотая пальцем, словно угадал его недоумение. – Помните, я вам говорил? Вступайте в партию, и вам откроются новые горизонты. Нам требуются новые кадры.

– Мы вас ждали, – с неудовольствием заметил Бобин, строго устремив на Стремжинского косматые, цвета солода, усы, желая таким образом остановить вольнодумца. – Необходимо срочно организовать статью, которая бы нанесла удар одновременно по "славянофилам" и "западникам". Необходимо придавить оба враждующих фланга и отдать приоритет господствующей марксистской идеологии, которая как-то померкла в последнее время, уступив место этим "потешным" сражениям. Мы развернем кампанию в прессе против явлений антиисторизма, ссылаясь на "пражскую весну" как на пример пренебрежения основами марксистского мировоззрения.

– Я бы не стал делить поровну предполагаемый удар, – глубокомысленно заметил Марк Солим. – Главное внимание следует обратить на усиление шовинистического, "русского" фактора, чреватого проявлениями антисемитизма и скрытой религиозной пропаганды. Систему можно реформировать либо в сторону прогресса и мировой цивилизации, на чем настаивают многие умеренные "западники". Либо в сторону исторического регресса, реванша кулаков и попов, о чем предупреждает нас классик.

– Это тонкий баланс, и его по миллиграммам следует выверять уже после написания статьи, – произнес Цукатов, зорко щуря свои поголубевшие глаза, становясь вдруг похожим на провизора, который на одну чашечку аптекарских весов кладет маленькие блестящие гирьки, а на другую костяным совочком сыплет целебный порошок. – Вопрос, кому заказать статью?

– Я думаю, тут незаменим "Хромой барин", – гулко продул в розоватый короткий хобот Приваков. – День назад в ЦК мы обсуждали с ним эту тему, и он правильно расставлял все акценты.

– Ему и закажем, и пусть он в ней поменьше окает, а побольше грассирует, – довольно засмеялся Ардатов, заколыхав своим упитанным породистым подбородком.

– А теперь, товарищи, вернемся к китайской теме, – не давая простор иронии, Цукатов остановил смеющегося Ардатова. – Думаю, следует начать постепенное усиление антикитайской пропаганды, используя участившиеся пограничные инциденты на Дальнем Востоке и в Казахстане. – Он обратился к Стремжинскому: – Я бы вообще открыл газетную рубрику под условным названием "На границе тучи ходят хмуро". Мы должны отвлечь внимание населения от западной границы, перенеся его на восточную.

– Тогда добейтесь на это согласия у недоумков в ЦК, у трусливых клерков в МИДе и у "серых полковников" в КГБ! – сердито воскликнул Стремжинский. – Я хожу по лезвию бритвы и не хочу быть козлом отпущения.

Все умолкли и посмотрели в сторону Коробейникова, который не понимал до конца логику политического разговора, чувствуя лишь, что оказался в центре сложного и, быть может, опасного заговора. Его присутствие нежелательно, мешает свободному высказыванию суждений. Пора было уходить, не злоупотребляя гостеприимством, что он и сделал, раскланиваясь:

– Прошу извинить, мне пора. – Коробейников отвесил общий поклон, лишь одному своему соседу Андрею пожимая на прощание легкую горячую руку.

Его провожали до дверей Елена и Марк Солим.

– Приходите еще, – любезно говорил хозяин, обнимая талию жены. – Мне бы хотелось прочитать вашу книгу.

– Я непременно передам ее с Рудольфом, – обещал Коробейников, не глядя на женское улыбающееся лицо, а лишь на серый подол платья, на стройную ногу в легкой домашней босоножке.

На улице было темно, ветрено. Дождь перестал. Все так же во дворе стояли черные лимузины, в которых дремали возницы, поджидая барственных пассажиров. Коробейников сел в свой "Москвич", покатил домой в Текстильщики, чувствуя утомление и непонимание. Москва больше не являла ему разноцветного, волшебного чуда. Вечер, недавно казавшийся фантастическим, сулившим чудесные перемены в жизни, теперь сливался со множеством прожитых вечеров. Был уже в прошлом, тонул. Над ним смыкались волны обыденности.

Пьянящий наркоз, что впрыснули в его разгоряченную кровь, выветривался. В машине не пахло женскими духами. Устало и печально он вел автомобиль по черному асфальту.

9

"Моя жизнь прожита. Я глубокий, забытый миром старик, завершающий последние, истлевающие остатки бытия, чтобы исчезнуть, кануть навсегда, превратиться в ничто. Словно меня никогда не было и мое появление осталось не замеченным людьми, Богом, звездами, которые уже и теперь, покуда еще теплится моя жизнь, равнодушно от меня отвернулись. Без сил, с меркнущей памятью, в сумеречной дремоте, лежу – то ли на больничной койке с железной некрашеной спинкой, то ли на тюремных нарах, упираясь ногами в каменную холодную стену, то ли на утлом промятом ложе в дешевой гостинице на краю земли, завершая жизнь беглеца и изгнанника. Сквозь приоткрытые веки в сонных зрачках остановилась неясная искра света, – от зарешеченной лампы в бетонном потолке камеры, или синего ночника за перегородкой больничного бокса, или мертвенного фонаря в кроне дерева, что чахнет на окраине безымянного поселка, полузасыпанного песками пустыни.

Эта неясная искра скоро померкнет, и я исчезну. И, зная неизбежность моего превращения в ничто, я цепляюсь за эту последнюю точку света, от которой в прошлое тянется мерцающая длинная линия. Можно переместиться по ней и попасть туда, где я, мальчик, наивно и восторженно верю в неповторимость моего существования, уповаю на чудо, ожидающее меня за порогом милой тесной квартирки в Тихвинском переулке. Там я живу вместе с мамой и бабушкой, среди предметов, составляющих убранство комнат.

Эти предметы моего детства я помню лучше, чем ландшафты азиатских гор и африканских лесов, отчетливей, чем бульвары Парижа и туманные кристаллы Манхэттена. Эта утварь сохранена памятью свежо и чудесно, как изначальные, самые естественные очертания мира, где я оказался. Стал проступать из тумана, и в моем просыпающемся сознании начали возникать волшебные контуры столов, шкафов, окон, затейливые шкатулки, бронзовые подсвечники, фарфоровые вазы. Я их вижу теперь, на огромном от них удалении, во всей их материальной достоверности. Лишь зыбко меняются расстояния между ними, смещается их положение в комнате, словно комната наполнена темноватой текущей водой. Или они находятся в невесомости, расплываются один от другого. Бронзовый подсвечник с медведем тихо плывет к потолку, медленно перевертывается, и я вижу зеленую патину на медвежьем ухе, которое я любил трогать моей детской рукой, и старую капельку воска, которую я потом отломил. Я ловлю эти парящие в космическом корабле предметы, возвращаю на место, но они снова плывут из-под рук. Затея, которой я занят в моей немощи и которая наполняет мои ночные часы узника или неизлечимо больного, сводится к тому, чтобы расставить по местам предметы. Если мне это удастся, то время соберет свои растраченные секунды, и хотя бы на миг воскреснет мое детство.