– Ну что вы, право, Константин Павлович, вы гений! А я всего лишь подмастерье!
– Котя, не поперхнись! – Шурочка мило и насмешливо обратилась к мужу, видя, как тот жадно жует копченый лепесток лосятины. Этими легкими, метко вставляемыми насмешками она сбивала пафос шмелевских речей, прерывала неутомимые его рассуждения, в которых неудержимый ум футуролога, громоздя идеи и сведения, нагружал собеседника непосильной тяжестью.
Следующие восхваления были обращены Коробейникову.
– Миша, – испытывая неудержимую, нервную потребность говорить, произнес Шмелев, подымая стакан с вином, который на фоне белой стены казался полупрозрачной рубиновой призмой. – Нас связывает не просто дружба, но и судьба, быть может, до смерти, как возвестило нам солнечное затмение в Бюрокане, когда, ты помнишь, по земле, словно серые волки, побежали стремительные хищные тени. Или тот газовый взрыв в Салехарде, когда мы сидели в тундре, глядя издалека на огромный черно-рыжий клуб пламени. Словно два язычника-огнепоклонника смотрели на пламенный дух земли и пили водку. Или когда на танкере, на его огромной серебряной оболочке, плыли по Оби под легкими дождями и прозрачными радугами. Вышли на берег и стояли у кожаных чумов, в которых кашляли невидимые, прокопченные дымом, пропитанные рыбьим жиром ханты. На траве, легкие, как деревянные луки с тетивой, стояли распряженные нарты. Твои идеи о двух русских Космосах, техническом и духовном, легли в основу моей теории "русской цивилизации". Моя рациональная картина мира дополняется твоей религиозной. За тебя, мой любимый друг!
– Теперь о тебе, моя верная женушка, – на коричневом лице Шмелева, с острыми скулами, резкой сеткой морщин, страстно и нежно сверкнули узкие глаза. – Ты знаешь, вся моя жизнь посвящена приобретению знаний, созданию целостного мировоззрения. Я изучал геологию, проведя месяц на склоне Большого разлома в Эфиопии, где земля проломлена до сердцевины и в пропасти, едва заметная, мерцает речушка. Изучал этнографию, блуждая по Заонежью, рассматривая расстеленные по зеленой траве белые холсты с вышивкой, алые сарафаны, шитые жемчугами плащаницы. Я постигал боевую технику, управляя танком, забираясь в кабины бомбардировщиков, исследуя глобальную систему обнаружения ракет. Анализировал мировую политику и, чтобы слушать информационные агентства мира, выучил английский, немецкий и французский. Эгоцентрист, я наматывал вокруг себя пласты колоссальных знаний, окружал себя идеями и теориями, как кольцами Сатурна, стягивал распадающийся, непознанный мир. Но с некоторых пор в центре этого мира находишься ты, жена. Выдерживаешь страшное давление, которое я переложил на тебя. И если ты, не дай бог, сломаешься под его тяжестью, погибну не только я, но и Вселенная рассыплется на множество пылинок и бессмысленных мертвых частичек. Пью за тебя, за твое терпение, твою энергию и красоту! – Шмелев чокнулся с Шурочкой, потянулся к ее губам, но она отстранилась и со смехом сказала:
– Котя, ты смутил меня. Чувствую, что покраснела. Жаль, что нет у нас зеркала, а то бы увидела, как пылают мои бедные щечки!
На глазах Коробейникова протекал их роман, когда Шмелев, вернувшись из Африки, худой, некрасивый, одержимый фанатической идеей, появлялся в Доме архитекторов с Шурочкой, по-девически прелестной и легкомысленной. Все любовались ими, находя идеальным сочетание ее женственности и красоты с суровым обликом мужественного исследователя и фантаста. Она была его украшением, его драгоценной брошью, которую он постоянно держал перед влюбленными глазами, и на его суровом азиатском лице появлялась беззащитная нежность. Она забеременела, собиралась родить. Ревнуя ее к неродившемуся ребенку, страшась хлопот, отвлекающих от главного дела жизни, Шмелев настоял на аборте. Коробейников видел ее после операции – почерневшая, подурневшая, с помутненным рассудком, бормотала безумные речи о "чадоубийце" и "царе Ироде". Они почти расстались, она уехала от него. Но властью своей любви, подавляющей и страстной настойчивостью он вернул ее. Она вновь налилась прежней свежестью и красой, обрела былое легкомыслие и веселость. Вновь превратилась в нарядную драгоценную брошь, на которой лишь опытный ювелир мог различить паутинку трещины.
– Константин Павлович, я все не решался спросить, – сказал Павлуша, ненасытный слушатель и обожающий ученик. – Вы часто употребляете слова "русская цивилизация". Но чем же она отличается от просто цивилизации, например, западной?
Шмелеву только это и было нужно. Привыкший выступать в студенческих аудиториях, участник множества коллоквиумов и "круглых столов", думающий все время одну и ту же думу, он мог подхватывать с любого места свою теорию.
– Запад отпилил у готических соборов их тонкие шпили, остановил порыв в небо, сохранив от церквей одни плоские пьедесталы. Запад вырвал у античных храмов удерживающие колонны, и небо упало на землю, расплющив завоеванную духом вертикаль. Запад сколол с фасадов орнаменты и узоры барокко, оставив голые стены, лишив человека неутомимого и бескорыстного творчества. Запад строит огромную, фантастическую мегамашину, которая, как страшная драга, жадно сжирает природу и культуру, создает свои валы и колеса из умертвленных народов, украшает свои машинные залы чучелами убитых китов и оленей, развешивает в своих салонах высушенные и раскрашенные маски великих учителей и творцов. Со скрежетом движется по земле, выстригая джунгли, расплющивая города, выпивая океаны. Западная цивилизация отнимает у человечества свободу воли, превращая историю в питательную среду, где вызревает небывалое чудище, в застекленной кабине которого восседает электронный жестокий робот. Центр Помпиду в Париже – архитектурный прообраз этой бездуховной мегамашины…
Павлуша приоткрыл рот, внимая не смыслу, а звуку произносимых слов, упиваясь сопричастностью к этому великому человеку, которому поклонялся, был готов безраздельно служить. Из его приоткрытых безвольных губ стекала розовая от вина слюнка.
– Русская цивилизация, – продолжал с энтузиазмом Шмелев, – предлагает великую гармоническую альтернативу. В жестокую неживую машину вселяет дух, который, как известно, дышит где хочет – в термоядерном "Такомаке" или в нефтепроводе "Сургут – Москва". Соединяет рукотворную технику и первозданную природу, исконного, непредсказуемого человека и его механическое подобие, доисторическое, стихийное время и управляемую историю. Наше русское прошлое наполнено такими страданиями, такими вселенскими скорбями, что они умилостивят и одухотворят машину, внесут в нее живую этику, испытают совершенство машины слезой ребенка, слезой оленя, слезой срезанного травяного стебля. Технический Космос, состоящий из космических кораблей и станций, инопланетных экспедиций и поселений, дополняется Космосом духовным – откровениями святых отцов, народными песнями, стихами Пушкина, учением Вернадского. Это сулит великое, возможное только в России открытие…
Коробейников слышал эти мысли не единожды, в ином изложении, заключенные в иные метафоры.
Каждый раз бывал взволнован этой проповедью русской гармонии. Захвачен музыкой смыслов, столь созвучной его душе, желавшей видеть в жизни блаженство, преодоление бед и напастей, трат истребленного рода, когда безвинные смерти не призывали к возмездию, но сулили светлое искупление. Как икона Бориса и Глеба, павших под ножом Святополка, не требовала отмщения, а целила, спасала. Два коня, алый и белый, шли по цветам и по травам, не оставляя кровавых следов. Открытие, о котором говорил Шмелев, уже было сделано. Следовало лишь трижды облететь колокольню Ивана Великого и прочитать золотую надпись.
– Константин Павлович, о каком открытии вы говорите? – завороженно улыбался Павлуша, бесцветными, обожающими глазами взирая на Шмелева, а тот, в кольчужном вязаном свитере, с азиатским лицом, с седеющей челкой на морщинистом лбу, был похож на степного батыра.