Выбрать главу

– Ну что ты мелешь, – отмахнулась мама.

Поднимаясь к себе, Вилли услышал то, что и ожидал. Огонь в камине удовлетворенно вздохнул, блики метнулись по стене. И не оборачиваясь, Вилли буквально видел, как отец стоит вплотную к камину и наблюдает за превращающимися в пепел Кугером, Дарком, карнавалом, ведьмами, чудесами… Вернуться бы, встать рядом с отцом, протянуть к огню руки, согреться… Вместо этого он продолжал медленно подниматься по ступеням, а потом тихо прикрыл за собой дверь комнаты.

Иногда ночами, уже в постели, Вилли приникал ухом к стене. Бывало, там говорили о правильных вещах, и он слушал; бывало, речь шла о чем-то неприятном – и он отворачивался. Когда голоса тихо скорбели о времени, о том, как быстро идут годы, о городе и мире, о неисповедимых путях Господних на земле или в крайнем случае о нем самом – тогда на сердце становилось тепло и грустно, Вилли лежал, уютно пристроившись, и слушал отца – чаще говорил он. Вряд ли они смогли бы говорить с отцом с глазу на глаз, а так – так другое дело. Речь отца, с подъемами и спадами, перевалами и паузами, вызывала в воображении большую белую птицу, неторопливо взмахивающую крыльями. Хотелось слушать и слушать, а перед глазами вспыхивали яркие картины.

Была в его голосе одна странность. Он говорил, и говорил истинно. О чем бы ни шла речь, будь то город или деревня, в словах звучала истина, – какой же мальчишка не почувствует ее чары! Часто Вилли так и засыпал под глуховатые звуки напевного голоса за стеной; просто ощущения, которые еще секунду назад давали знать, что ты – это ты, вдруг останавливались, как останавливаются часы. Отцовский голос был ночной школой, он звучал как раз тогда, когда сознание лучше всего готово понимать, и тема была самая важная – жизнь.

Так начиналась и эта ночь. Вилли закрыл глаза и медленно приблизил ухо к прохладной стене. Поначалу голос отца рокотал, словно большой старый барабан, где-то внизу. А вот звонкий ручеек маминого голоса – сопрано в баптистском хоре, – не поет, а выпевает ответные реплики. Вилли почти видел, как отец, вольготно устроившись в кресле, обращается к потолку.

– Вилли… из-за него я чувствую себя таким старым… другой бы запросто играл в бейсбол с собственным сыном…

– Не кори себя… не за что, – нежный женский голос. – Ты и так хорош…

– …На безрыбье… Черт! Мне ведь было сорок, когда он родился, да еще – ты! Люди спрашивают: "А это ваша дочь?" Черт! Стоит только прилечь, и от мыслей не знаешь, куда деваться!

Вилли услышал скрип кресла. Чиркнула спичка. Отец зажег трубку. Ветер бился за окнами.

– … тот человек с афишей…

– Карнавал? Так поздно?

Вилли хотел отвернуться и не мог.

– … самая прекрасная женщина в мире, – пробормотал отец.

Мать тихонько рассмеялась.

– Ты же знаешь, это – не обо мне.

"Как! – подумал Вилли. – Это же из афиши! Почему отец не скажет? Потому, – ответил он сам себе. – Что-то начинается. Что-то уже происходит".

Перед глазами Вилли мелькнул тот бумажный лист – вот он резвится между деревьями. "Самая Прекрасная Женщина…" В темноте щеки его вспыхнули, словно внезапный внутренний жар опалил их….Джим, улица Театра… обнаженные фигуры на сцене… безумные, как в китайской опере, проклятые древним проклятием… евреи… джиу-джитсу… индийские головоломки… и отцовский голос, грустный, печальный, печальнее всех… слишком печальный, чтобы можно было понять. Почему отец не сказал об афише? Почему сжег ее тайком?

Вилли выглянул в окно. Вон там! Белый лист танцевал в воздухе, словно большой клок одуванчикового пуха.

– Ну не бывает карнавалов так поздно! – прошептал он. – Не может быть!

Через минуту, с головой накрывшись одеялом, при свете фонаря он открыл книгу. С первой же страницы на него ощерился доисторический ящер, миллион лет назад долбивший змеиной головой ночное небо.

"Дьявольщина! – подумал он. – Это я Джимову книжку прихватил, а он – мою! А что? Вроде симпатичная зверюга…"

Уже улетая в сон, Вилли успел услышать, как негромко хлопнула входная дверь. Отец ушел. Ушел к своим метлам, к своим книгам, ушел в город… просто ушел прочь. А мама спала. Она ничего не слышала.

– 9 -

Во всем мире нет другого имени, чтобы так легко слетало с языка. "Джим Найтшед – это я".

Джим вытянулся в постели и стал как стебель тростника. Кости легко держат плоть… мышцам удобно на костях… Библиотечные книжки, так и не открытые, сгрудились возле расслабленной руки.

Он ждал. Глаза полны сумрака, а под глазами – тень. Он помнил, откуда она. Мать говорила: в три года он едва не умер, вот тогда и появилась эта тень. На подушке – волосы цвета спелого каштана, жилки на висках и на запястьях гибких рук – темно-синие. Плоть его ваяла темнота, темнота медленно брала свое. Джим Найтшед – подросток, который все меньше говорит и все реже смеется.

Джим всегда смотрел только на мир перед собой, видел только его и не отводил глаз ни на миг. А если за всю жизнь ни разу не взглянуть в сторону, то к тринадцати годам проживешь все двадцать.

Вилли Хэллуэй – другой. Следы детства видны пока отчетливо. Взгляд вечно скользит поверх, уходит в сторону, проникает насквозь, и в результате к своим тринадцати годам он насмотрелся едва ли на шесть.

Джим досконально изучил каждый квадратный дюйм своей тени, он запросто мог бы вырезать ее из черной бумаги и поднять на флагштоке, как свое знамя.

Вилли удивлялся, изредка замечая скользящее рядом темное пятно.

– Джим, ты не спишь?

– Нет, мама.

Дверь открылась и снова закрылась бесшумно. Кровать слегка прогнулась от ее невеликого веса.

– Ох, Джим, какие у тебя руки холодные. Прямо ледяные. У тебя слишком большое окно в комнате. Это не очень хорошо для здоровья.

– Точно.

– Ты еще не понимаешь. Вот будет у тебя трое детей, а потом из них один останется…

– Да я их вообще заводить не собираюсь! – фыркнул Джим.

– Все так говорят.

– Да нет. Я точно знаю. Я все знаю.