Мечта была достигнута. Море лежало перед Грином как дорога чудес, но старое вятское прошлое тотчас же дало себя знать. Грин с особенной остротой почувствовал у моря свою беспомощность, ненужность и одиночество.
«Этот новый мир не нуждался во мне, – пишет он. – Я чувствовал себя стеснённым, чужим здесь, как везде. Мне было немного грустно».
Морская жизнь сразу же обернулась к Грину изнанкой.
Грин неделями слонялся по порту и робко просил капитанов взять его матросом на пароходы, но ему или грубо отказывали, или высмеивали в глаза, – какой мог получиться матрос из хилого юноши с мечтательными глазами!
Наконец, Грину «повезло». Его взяли без жалованья учеником на пароход, ходивший из Одессы в Батум. На нём Грин сделал два осенних рейса.
От этих рейсов у Грина осталась память только о Ялте и хребте Кавказских гор.
«Огни Ялты запомнились больше всего. Огни порта сливались с огнями невиданного города. Пароход приближался к молу при ясных звуках оркестра в саду. Пролетал запах цветов, тёплые порывы ветра. Далеко слышались голоса и смех.
Остальная часть рейса мною забыта, кроме неисчезающего с горизонта шествия снежных гор. Их растянутые на высоте неба вершины даже издали являли мир громадных миров. Это была цепь высоко взнесённых стран сверкающего льдами молчания».
Вскоре капитан ссадил Грина с парохода, – Грин не мог платить за продовольствие.
Кулак, хозяин херсонского «дубка», взял Грина подручным к себе на шхуну и помыкал им, как собакой. Грин почти не спал, – вместо подушки хозяин дал ему разбитую черепицу. В Херсоне его вышвырнули на берег, не заплатив денег.
Из Херсона Грин вернулся в Одессу, работал в портовых пакгаузах маркировщиком и сделал единственный заграничный рейс в Александрию, но его уволили с парохода за столкновение с капитаном.
Из всей одесской жизни у Грина осталось хорошее воспоминание только о работе в портовых складах:
«Я любил пряный запах пакгауза, ощущение вокруг себя изобилия товаров, особенно лимонов и апельсинов. Все пахло: ваниль, финики, кофе, чай. В соединении с морозным запахом морской воды, угля и нефти неописуемо хорошо было дышать здесь, – особенно, если грело солнце».
Грин устал от одесской жизни и решил вернуться в Вятку. Домой он ехал «зайцем». Последние двести километров пришлось идти пешком по жидкой грязи, – стояло ненастье.
В Вятке отец спросил Грина, где его вещи.
– Вещи остались на почтовой станции, – солгал Грин. – Не было извозчика.
«Отец, – пишет Грин, – жалко улыбаясь, недоверчиво промолчал, а через день, когда выяснилось, что никаких вещей нет, спросил (от него сильно пахло водкой):
– Зачем ты врёшь? Ты шёл пешком. Где твои вещи? Ты изолгался!»
Опять начиналась проклятая вятская жизнь.
Потом были годы бесплодных поисков какого-нибудь места в жизни, или, как было принято выражаться в обывательских семьях, поиски «занятия».
Грин был банщиком на станции Мураши, около Вятки, служил, писцом в канцелярии, писал в трактире для крестьян прошения в суд.
Он долго не выдержал в Вятке и уехал в Баку. Жизнь в Баку была так отчаянно тяжела, что у Грина осталось о ней воспоминание как о непрерывном холоде и мраке. Подробностей он не запомнил.
Он жил случайным, копеечным трудом: забивал сваи в порту, счищал краску со старых пароходов, грузил лес, вместе с босяками нанимался гасить пожары на нефтяных вышках. Он умирал от малярии в рыбачьей артели и едва не погиб от жажды на песчаных смертоносных пляжах Каспийского моря между Баку и Дербентом.
Ночевал Грин в пустых котлах на пристани, под опрокинутыми лодками или просто под заборами.
Жизнь в Баку наложила жестокий отпечаток на Грина. Он стал печален, неразговорчив, а внешние следы бакинской жизни – преждевременная старость – остались у Грина навсегда. Уже с тех пор, по словам Грина, его лицо стало похоже на измятую рублёвую бумажку.
Внешность Грина говорила лучше слов о характере его жизни: это был необычайно худой, высокий и сутулый человек, с лицом, иссечённым тысячами морщин и шрамов, с усталыми глазами, загоравшимися прекрасным блеском только в минуты чтения или выдумывания необычайных рассказов.
Грин был некрасив, но полон скрытого обаяния. Ходил он тяжело, как ходят грузчики, надорванные работой.
Был он очень доверчив, и эта доверчивость внешне выражалась в дружеском, открытом рукопожатии. Грин говорил, что лучше всего узнаёт людей по тому, как они пожимают руку.
Жизнь Грина, особенно бакинская, многими своими чертами напоминает юность Максима Горького. И Горький и Грин прошли через босячество, но Горький вышел из него человеком высокого гражданского мужества и величайшим писателем-реалистом, Грин же – фантастом.
В Баку Грин дошел до последней степени нищеты, но не изменил своему чистому и детскому воображению. Он останавливался перед витринами фотографов и подолгу рассматривал карточки, стремясь найти среди сотен тупых или измятых болезнями лиц хотя бы одно лицо, говорившее о жизни радостной, высокой и беззаботной. Наконец, он нашёл такое лицо – лицо девушки – и описал его в своём дневнике. Дневник попал в руки хозяина ночлежки, мерзкого и хитрого человека, который начал издеваться над Грином и незнакомой девушкой. Дело чуть не окончилось кровавой дракой.
Из Баку Грин снова вернулся в Вятку, где пьяный отец требовал от него денег. Но денег, конечно, не было.
Надо было снова придумывать какие-нибудь способы, чтобы тянуть существование. Грин был неспособен на это. Опять им овладела жажда счастливого случая, и зимой, в жестокие морозы, он ушел пешком на Урал – искать золото. Отец дал ему на дорогу три рубля.
Грин увидел Урал – дикую страну золота, и в нем вспыхнули наивные надежды. По пути на прииск он поднимал множество камней, валявшихся под ногами, и тщательно осматривал их, надеясь найти самородок.
Грин работал на Шуваловских приисках, скитался по Уралу с благодушным старичком странником (оказавшимся впоследствии убийцей и вором), был дровосеком и сплавщиком.
После Урала Грин плавал матросом на барже судовладельца Булычова – знаменитого Булычова, взятого Горьким в качестве прототипа для своей известной пьесы.
Но окончилась и эта работа.
Казалось, жизнь сомкнула круг, и Грину больше не было в ней ни радости, ни разумного занятия. Тогда он решил идти в солдаты. Было тяжело и стыдно вступать добровольцем в замуштрованную до идиотизма царскую армию, но ещё тяжелее было сидеть на шее у старика отца. Отец мечтал сделать из Александра, своего первенца, «настоящего человека» – доктора или инженера.
Грин служил в пехотном полку в Пензе.
В полку Грин впервые столкнулся с эсерами и начал читать революционные книги.
«С тех пор, – говорит Грин, – жизнь повернулась ко мне разоблачённой, казавшейся раньше таинственной, стороной. Мой революционный энтузиазм был беспределен. По первому предложению одного эсера-вольноопределяющегося, я взял тысячу прокламаций и разбросал их во дворе казармы».
Прослужив около года, Грин дезертировал из полка и ушёл в революционную работу. Эта полоса его жизни мало известна.
Грин работал в Киеве и Севастополе, где прославился среди матросов и солдат крепостной артиллерии как горячий, увлекательный подпольный оратор.
Но в опасностях и напряжении революционной работы Грин оставался таким же созерцателем, как и раньше. Недаром он сам говорил о себе, что жизненные явления его интересовали преимущественно зрительно, – он любил смотреть и запоминать.
В Севастополе Грин жил осенью – той ясной крымской осенью, когда воздух кажется прозрачной тёплой влагой, налитой в границы улиц, бухт и гор, и малейший звук проходит по ней лёгкой и долго не смолкающей дрожью.
«Некоторые оттенки Севастополя вошли в мои рассказы», – признавался Грин. Но каждому, кто знает книги Грина и знает Севастополь, ясно, что легендарный Зурбаган – это почти точное описание Севастополя, города прозрачных бухт, дряхлых лодочников, солнечных отсветов, военных кораблей, запахов свежей рыбы, акации и кремнистой земли и торжественных закатов, вздымающих к небу весь блеск и свет отражённой черноморской воды.