Сейчас, к сожалению, хороший вкус к родному языку встречается не часто даже у иных писателей и поэтов. Это говорит о продолжительной оторванности от настоящей жизни, о полном равнодушии к языковому богатству страны. В эпоху народности это является не только недомыслием, но и преступлением. С легкой руки газет мы все больше привыкаем к тому косноязычию, которое неизвестно почему считается русским языком («завышенное задание», «поэтическая продукция», «прирельсовая база» и тому подобные епиходовские слова).
Поэтому особенно радостно услышать стихи, написанные просто, ясно, крепко. Очевидно, Симонов учился языку там, где только ему и можно научиться, – у своего народа.
Борьба за чистоту языка идет давно. Еще Шевырев, в начале XIX века, страстно мечтал о том, чтобы русский язык «дал звук густой и сильный и широкий, чтоб славою отчизны прогудел, как колокол, из меди лит рифейской, чтоб перешел за свой родной предел».
У Симонова есть хорошая, свежая жадность – жадность к теме, мысли, к познанию и к образу, к лирическому раздумию и строгому эпосу. Этим и объясняется разнообразие его стихов, от исторических поэм «Ледовое побоище» и «Суворов» до баллад и лирических вещей.
Особенно хороши баллады «Генерал» и «Рассказ о спрятанном оружии». В балладе «Генерал» (о смерти Мате Залка) есть строфы, прекрасные по своей простоте:
Баллада «Рассказ о спрятанном оружии» написана ритмом задыхающегося от волнения человека. Это во много раз усиливает и без того потрясающее впечатление от рассказа о суровой верности долгу и мучениях испанских бойцов.
Симонов не боится говорить о страдании. Он не сродни тем поэтам, у которых незатухающий барабанный бой заглушает человеческие слезы. Он не сродни тем писателям, которые наивно полагают, что можно только петь песни, бахвалиться или с «закаленными» лицами сжимать разнообразные рычаги машин.
В поэме «Возвращение» у Симонова есть щемящие слова о смерти матери:
Есть у Симонова «занозы» – срывы ритма, повторения рифм, нарочито грубые фразы, места, производящие впечатление разжатого кулака. Очевидно, это объясняется торопливостью Симонова. Стихи не «отстаиваются», мало проверяются временем, поэтому на дне подчас остается осадок.
«Отстаиванье» стихов, хотя бы и недолгое, необходимо. В детстве я слышал разговор отставного солдата-кантониста с мальчиком. Солдат рассказывал, что чугунная пушка, ежели ее зарыть в землю, через несколько лет превратится в медную.
– А потом? – спросил мальчик.
– А потом, – убежденно сказал солдат, – она, надо думать, сделается золотой.
Эта легендарная мысль о превращении грубого вещества в более благородное под влиянием времени если и применима, то, главным образом, в области поэзии и прозы. «Служенье муз не терпит суеты».
Симонов очень молод, и тем радостнее видеть в нем одного из первых талантливых поэтов – ровесников Октября.
30 октября 1938
Несколько слов о Бабеле
Мы верим в первое впечатление. Принято думать, что оно безошибочное. Мы убеждены, что, сколько бы раз ни меняли свое мнение о человеке, все равно рано или поздно мы возвратимся к первому впечатлению.
Веру в первое впечатление ничем нельзя объяснить, кроме убежденности человека в собственной проницательности. В своей жизни я часто проверял это «первое впечатление», но всегда с переменным успехом.
Часто первое впечатление задает нам хитрые загадки.
В обстановке некоторой загадочности и моего изумления и произошла моя первая встреча с Бабелем. Это было в 1925 году под Одессой, в дачной местности Средний Фонтан.
К западу от Одессы тянется на много километров в сторону открытого моря полоса старых садов и дач. Вся эта местность носит название Фонтанов (Малый, Средний и Большой Фонтаны), хотя никаких фонтанов там нет. Да, кажется, и не было.
Дачи на Фонтанах назывались, конечно, «шикарно», по-одесски – «виллами». Вилла Вальтуха, вилла Гончарюка, вилла Шаи Крапотницкого.
Вся полоса Фонтанов была разбита на станции (по числу остановок трамвая) – от первой станции до шестнадцатой.
Станции Фонтанов ничем особенно не отличались друг от друга (сады, дачи, крутые спуски к морю, заросли дрока, разрушенные ограды и снова сады), кроме разного запаха и разной густоты воздуха.
На первой станции в окна трамвая влетал сухой дух перестоявшейся лебеды и ботвы помидоров. Объяснялось это тем, что первая станция находилась еще на окраине города, в черте его огородов и пустырей. Там в пропыленной траве сверкали, как тысячи игрушечных солнц, бесчисленные осколки стекла. Особенно красивыми, изумрудными искрами вспыхивали битые пивные бутылки.
С каждым километром линия трамвая отходила от городских окраин и приближалась к морю, пока на девятой станции до нее не начинал уже явственно достигать свежий прибойный гул.
Вскоре этот гул и запах скал, облитых морем и просыхающих на солнце, распространялся далеко вокруг вместе со сладким чадом скумбрии. Ее жарили на железных листах. Листы эти обитатели Фонтанов сдирали с крыш заброшенных дач и сторожек.
А за шестнадцатой станцией воздух внезапно менялся – из бледного и как бы утомленного он превращался в плотную, глухую синеву. Синева эта без устали гнала от самого Анатолийского берега на большефонтанские пески шумящие волны.
На девятой станции я снял на лето веранду на заколоченной даче. Рядом, через дорогу, жил Бабель с женой – рыжеволосой красавицей Евгенией Борисовной – и сестрой Мэри. Сестру все ласково звали Мэрочкой.
Мэрочка «до невозможности», как говорят в Одессе, была похожа на брата и безропотно выполняла все его поручения. А у Бабеля их было много, и притом самых разнообразных – от переписки на колченогой машинке его рукописей до схваток с назойливыми и нагловатыми поклонницами и поклонниками. Уже в то время они целыми отрядами приезжали из города «посмотреть на Бабеля» и приводили этим Бабеля в трепет и негодование.
Бабель недавно вернулся из Конармии, где служил простым бойцом под фамилией Лютов. Рассказы Бабеля уже печатались во многих журналах – в горьковской «Летописи», в «Лефе», в «Красной нови» и в одесских газетах. За Бабелем толпами бегали одесские литературные мальчики. Они раздражали его не меньше поклонниц.
Слава шла об руку с ним. В наших глазах он уже стал литературным мэтром, к тому же непререкаемым и насмешливым мудрецом.
Иногда Бабель звал меня к себе обедать. Общими силами на стол втаскивали («Эх, взяли! Еще раз взяли!») громаднейшую алюминиевую кастрюлю с жидкой кашей. Кастрюлю эту Бабель называл «патриархом», и каждый раз, когда она появлялась, глаза его плотоядно блестели.
Так же они блестели, когда он читал мне вслух на пляже стихи Киплинга, или «Былое и думы» Герцена, или неведомо как попавший к нему в руки рассказ немецкого писателя Эдшмида «Герцогиня». То был рассказ о вздернутом на виселицу за разбой средневековом французском поэте Франсуа Вийоне и о его трагической любви к монахине-герцогине.
Кроме того, Бабель любил читать поэму Артюра Рембо «Пьяный корабль». Он великолепно читал эти стихи по-французски, читал настойчиво, легко, как бы окуная меня в их причудливый слог и столь же причудливо льющийся поток образов и сравнений.