Выбрать главу

Мы лениво рассуждали об этом, сидя в тени под стенами афинского музея и чувствуя всю непрочность этой тени. Она была наполнена нестерпимыми отблесками всего, что находилось рядом под солнцем, но больше всего – бегущим блеском ветровых стекол автомобилей и автокаров.

Ослепительно белый полицейский медленно прошел мимо нас и вполголоса, как заговорщик, попросил значок с видом Кремлевской башни. Он осторожно расстегнул свой китель, приколол значок к подкладке, подмигнул на офицера, стоявшего у киоска с газетами, и, козырнув, ушел. Но офицер не обратил на это никакого внимания.

Мы пришли осмотреть музей, – в нем были собраны недавно поднятые со дна моря у берегов Греции древние скульптуры. Но мы боялись войти в музей, чтобы не задохнуться. Мы медлили. Страшно было подумать о том, что происходит там внутри, если снаружи воздух как бы перегретый в калильных печах!

Продавец оранжада, поразительно вкусной и ледяной воды, обладавшей коварным свойством – после каждого нового стакана вдесятеро усиливать жажду, сжалился над нами и сказал, что мы боимся совершенно зря – музей построен из мрамора, а мрамор, как известно, долго и хорошо держит прохладу.

Продавец оранжада оказался прав. Мы вспомнили, что большинство южных знойных городов выстроено из прохладного мрамора – и Неаполь, и Афины, и Палермо, и Валетта на острове Мальта. И тут мы вспомнили, что и у нас в Пушкинском музее на Волхонке в Москве бывает прохладно от обилия мрамора даже в те жаркие летние дни, когда грозы ходят над городом с ливнями и дымом.

Мы вспомнили здесь, в Афинах, об этом нашем музее и о создателе его – знаменитом и скромнейшем нашем ученом-искусствоведе Иване Цветаеве, уроженце Шуйского уезда, Владимирской губернии.

Этот бывший сельский мальчик отдал весь жар своей души великому искусству наших праотцев – римлян и эллинов. Увидев красоту мраморных форм и синеву морских теней на барельефах Акрополя, он не мог спокойно жить, не поделившись со своим народом тем высоким озарением, какое ему давало древнее искусство.

С необыкновенным, поистине титаническим упорством он создал в тогдашней купеческой Москве превосходный музей, где были собраны образцы мировых шедевров. Он положил на это всю свою жизнь. Постройка музея требовала огромных денег. Их пришлось добывать с великим трудом, просто выколачивать их из московских купцов и купчих, пуская в ход все красноречие и даже лукавство.

Цветаев был тем бессребреником ученым и художником, каких во все времена рождала и любила Россия.

Но кроме музея, где висит сейчас мемориальная доска с именем Цветаева, он подарил стране еще один живой и драгоценный подарок – свою талантливую дочь, поэтессу Марину.

Блестящая поэзия Марины Цветаевой живет и будет жить во славу своей страны. Жизнь Цветаевой была тревожной и тяжкой. Судьба обошлась с поэтессой беспощадно.

Стихи тютчевской глубины и силы, живой и весомый, как полновесное зерно, русский язык, головокружение у встречных людей от душевной цветаевской прелести, дочерняя любовь к России, по которой Марина «заплачет и в раю», сплошная вереница горестей и несчастий, которую все время захлестывает вереница блестящих стихов, – вот главное в жизни Марины Цветаевой.

С поэзией Марины соседствует, а порой и побеждает ее точная, тонкая, свободная, а порой и тяжелая от обилия, как роса на любимой Марининой бузине, проза.

Каждое слово Марины Цветаевой принадлежит России, русскому народу и его будущим поколениям. Остро, всем своим существом Марина знала глубокое и ясное содержание народного русского гения. Она была выразительницей внутренней красоты русской женщины, но не рафинированной интеллигентки, а крестьянки, простой женщины, простолюдинки. Недаром покойный Всеволод Иванов, писатель могучей силы, считал Цветаеву наиболее близкой по самому своему поэтическому существу к Некрасову. Марина сама была воплощением той «женщины русских селений», что «коня на скаку остановит, в горящую избу войдет».

В журнале «Простор» был напечатан рассказ Марины Цветаевой «Отец и его музей». В этом рассказе Марина дает удивительный образ своего отца. Этот рассказ действительно драгоценный лавровый венок любящей дочери своему замечательному отцу.

Проза Марины Цветаевой бесспорно войдет в золотой фонд нашей литературы. Между прочим, прочитав этот рассказ Марины Цветаевой, со стыдом убеждаешься в том, как мало мы знаем своих выдающихся людей и как мы, по справедливому упреку Пушкина, «ленивы и нелюбопытны».

Таруса, июль 1965

Александр Довженко

Люди, работающие в любых областях, заметно делятся на три категории – на тех, кто уже своей профессии, тех, кто точно входит в ее рамки, и, наконец, на тех, кто значительно шире своей профессии. Эти последние обыкновенно бывают людьми беспокойными и кипучими. Они – настоящие созидатели.

Александр Петрович Довженко был значительно шире своей профессии режиссера кино и сценариста. Режиссура была только одним из обликов этого удивительного художника, мыслителя и спорщика.

В жизни не было ничего, что бы его не интересовало, – от глубоких психологических сдвигов в нашем обществе до наилучшего способа кладки печей и от анализа актерских приемов Чаплина до происхождения песни «Распрягайте, хлопцы, коней, та лягайте, хлопцы, спать».

На все у него были свои мысли, требовавшие в силу неукротимого темперамента Довженко немедленного воплощения в жизнь.

Если бы дети могли понимать до конца разговоры взрослых, то они, конечно, считали бы Довженко настоящим чародеем. Потому что, когда бы он ни появлялся, он всякий раз приносил с собой много не только новых мыслей, но и поразительных рассказов. Слушать его можно было часами, лишь бы хватило у людей для этого физических сил.

В последний раз я встретился с Довженко в одном из киевских садов над Днепром. Летняя зеленая пышность сада сменилась уже пышностью осени.

Довженко только что вернулся из Каховки, куда ездил работать над новым своим сценарием. Он объехал все строительство, изучил его и пришел к нескольким удивительным на первый взгляд выводам. Он тотчас же изложил эти свои мысли в виде докладной записки в правительство и привез свой доклад в Киев.

Сущность этого доклада сводилась к следующему. На дне будущего Каховского моря снесено много тысяч крестьянских хат. Людей переселяют на днепровские кручи, где строят новые колхозные села.

Вот об этих новых селах Довженко и писал. Они были построены по типовым проектам и выглядели казарменно и уныло. Одинаковые дома стояли в степи шеренгами в три-четыре линии на математически точном расстоянии друг от друга. Дома эти не были огорожены. Архитектурный проект не предусматривал никаких оград. Получался шахматный поселок на выжженном солнцем пустыне.

В этих селах не было центра и хотя бы одного приметного высокого сооружения – никакого ориентира. В старину такими ориентирами были колокольни. Сейчас нужно было строить хотя бы башни с часами. Плоская степь невольно наводила на мысль о необходимости одного-двух таких приметных зданий в каждом селе.

Довженко справедливо писал, что у людей не может быть никакой охоты жить в этих неотличимых друг от друга домах, где, кстати, не растет за окнами ни одного деревца. В нашей гигантской работе по подъему земледелия, говорил Довженко, нужно думать не только о совершенных методах работы, но и о состоянии и настроении людей.

«Новые села, – писал Довженко, – должны быть живописными, разнообразными и уютными. Почему в новых селах нет переулков, поворотов, зарослей, садов? Почему украинская живописность уступила место деляческой сухости и какой-то мертвой скаредности мысли у архитектора, строившего эти села? Почему при постройке их не была принята во внимание живая душа человеческая? Неужели мы можем мириться с таким пренебрежением к колхозникам, которые, как, очевидно, думают строители таких сел, – только рабочие руки, не чувствующие красоты и нисколько в ней не нуждающиеся. Нужно в корне переменить это дело и приостановить насаждение уныния в нашей стране».