Наша революция – только начало, первое звено в цепи грядущих звеньев – революций. Это первое, еще смутное развитие первого, еще смутного этапа – строительства внешней культуры, это подготовка и преддверие этапа второго – великой революции духа, возрождения и созидания человеческой души. И к этому мы идем, сквозь поражения к победам, сквозь горе и отчаяние – к истокам новой жизни.
Большой человек
(К 50-летию рождения М. Горького)
Впервые опубликовано в киевском журнале «Театр» в 1919 году. Перепечатано в подборке «Все начинается заново» («Вопросы литературы», 1969, № 5) и в сборнике ЦГАЛИ «Встречи с прошлым» (М., «Советская Россия», 1970).
Старинный персидский поэт Саади, чьи песни до сих пор овеяны неумирающей своеобразной прелестью, писал о себе в «Тезкирате»: «Тридцать лет я употребил на скитания. Я коротал дни с людьми всех народов и грелся у многих костров. Я видел частицу великой красоты, наполняющей вселенную. Тридцать лет я употребил на учение и последние тридцать лет – на творчество». Счастлив тот, кто, прожив такую жизнь, оставил потомкам «чекан души своей».
Эти слова «сладчайшего» Саади словно сказаны о Горьком, беспокойном скитальце, жаждавшем познавать и созидать. Ибо Горький оставил нам не только силу и свежесть всего им написанного. Он оставил нам «чекан души своей» – может быть, самое прекрасное из своих творений – свою необычную жизнь.
Жизнь поистине гениальную, полную тяжкого труда над собой, когда из первичного булыжника, из дикой и вязкой волжской глины интуитивно, непрестанно и трудно созидался прекрасный слепок, тонкий чекан.
Из чадной, пьяной, пахнущей сапожным варом и сивушной отрыжкой России, из кривых хибарок замшелых городков вышел великий скиталец, полный горения, с широкими и верными ухватками кузнеца, с мягким и сильным взглядом, с необычными прозрениями, неземной тоской и народным, самарским акцентом.
Скитания – это путь, приближающий нас к небу. Это знали еще древние народы Востока. Скитальчество не болезнь, не страсть – это высшее и кристальнейшее выражение большой человеческой тоски по далекому, загаданному, по жизни, овеянной свежими ветрами, многогранной, ликующей, в которой поет каждый миг, каждая почти незаметная минута.
Скитальчеством именно в этом смысле болел Горький.
От желтых размывов Волги, от синего марева засимбирских степей, от пестрых, как татарские тюбетейки, астраханских базаров он уходил к белой Мекке – московскому Кремлю, к дикой, запушенной снегом глуши Арзамасов, Алатырей, к пьяным и искристым портам, где шумят прибои вечно родного, в криках чаек и соленых ветрах, Черного моря.
От пароходных кухонь, от тифлисских майданов и маленьких, провинциальных редакций он уходил в литературные салоны Москвы, в тюрьмы, в уютный кабинет задумчивого Чехова. После пожара пятого года были скитания по Западу – угрюмыми дымами и озерами мертвых огней глядел ему в лицо «город Желтого дьявола» – Нью-Йорк, и великим покоем встречал Рим, где во дворах остерий по позеленевшему мрамору звенит холодная вода древних источников. А потом прибои и рыбачьи песни на Капри.
Из Италии – снова в Россию, грозную, торжественную, гудящую великим народным подъемом. Солнечное плесканье красных знамен над Тайницкой башней, Марсельеза, винтовки, суровые лица. Великий сдвиг, когда из душных углов вышла на улицы бескровная, истомившаяся, надсадившая грудь за станками Россия. И думается мне, что выше всего созданного Горьким – его жизнь. А много ли мы знаем исключительных в своем творчестве людей, которые создали бы исключительную и волнующую жизнь? Их почти нет. Ибо творить прекрасное и жить в вечном скитании, каждый день в новом, в ином, в затягивающем – так трудно, почти невозможно и под силу только большому человеку с большой душой.
Предисловие
Впервые опубликовано в книге «Морские рассказы» Ермолина в 1925 году. Перепечатано в подборке «Все начинается заново» («Вопросы литературы». 1970. № 5).
Ермолин – моряк, и профессия моряка – полная не только утомительного и сурового труда, но и прекрасных случайностей, полная чудесных историй, которые можно рассказывать раскрывшим рот от ребяческого восторга слушателям, рассказывать целыми ночами, – привила ему любовь к неожиданному, к необыкновенным и заманчивым развязкам на первый взгляд очень простых и веселых историй.
В его рассказах, пропитанных судовой жизнью, грохотом и пылью южных портов, своеобразным, мало кому знакомым языком черноморских моряков, бьет через край неожиданность, крепкий замысел, море и заманчивая сутолока гаваней.
Пишет он просто, как моряк, который не привык бросать слова на ветер. Он даже не пишет, он коротко рассказывает, дает вам схему, остов истории, и вы, в меру своего воображения, расцвечиваете ее образами – зноем, синевой юга, раскаленными берегами Аравии, медными и веселыми лицами «знаменитых» шкиперов, дыханием ветра, смолы и крымских садов.
Он говорит только о том, что видел сам. Его рассказы – частицы жизни, и если в них есть фантастика, то не головная, надуманная фантастика, а фантастика самой жизни – самого причудливого сказочника, дарящего ежедневно всем умеющим видеть сотни великолепных историй.
Ермолин пишет сжато, он «молчаливый» писатель. Он говорит мало, ибо говорит только тогда, когда ему есть что сказать. А это свойство – особенно сейчас – одно из ценнейших писательских свойств.
Такова художественная сторона рассказов Ермолина. Не меньшую ценность представляют они как бытовые очерки, живо и просто рисующие жизнь и условия труда наших моряков в далеком «невозвратном» прошлом.
У нас есть писатели, пишущие о море, но у нас почти нет писателей-моряков.
Старый морской флот – это был своеобразный, обособленный мирок, мало известный рядовому читателю и зачастую мало понятный даже «морскому» сухопутному писателю. А история этого мирка – история тяжелой жизни моряков в условиях безграничного произвола, слепой бессмысленной дисциплины – представляет много поучительного.
И потому так ценно, что эту историю рассказывает нам настоящий моряк, прошедший через долголетнюю флотскую муштру и сроднившийся с морем и его бытом.
«Морские рассказы» Ермолина повествуют о моряках старого, дореволюционного торгового флота, которые, затаив в душе глухой гнев, должны были подчиняться самодурам из Ро-пита, кулакам-судовладельцам, всем этим Крапотницким и Нобелям, этой жадной и грубой своре, требовавшей денег и лести.
Будем ждать, что Ермолин вскоре даст нам столь же «неожиданные» рассказы из жизни советских моряков, из жизни, пропитанной трудом, независимостью, огнем революции.
Жизнь на клеенке (Нико Пиросманишвили)
Статья впервые опубликована в «органе Федерации пространственных искусств» – «Бригада художников», 1931, № 1. Перепечатана в подборке «Из разных лет» («Новый мир», 1970, № 4).
В 1923 году во многих, преимущественно старых тифлисских домах не было электричества. ЗАГЭС еще не начинали строить. По вечерам улицы были полны темноты, шума листьев и желтых полос керосинового света, падавшего через открытые окна. Город казался старинной декорацией к героической опере, декорацией, чьи изъяны и прорехи заливала черная краска, присущая южным ночам.
Я впервые увидел картины Пиросманишвили при свете высоко поднятой керосиновой лампы. Резкая тень от абажура разрезала комнату на две части – светлую и темную. И та и другая были полны картин, поразительных и ошеломляющих с первого взгляда. В комнатах было очень тихо, глухо тикали стенные часы, и над горой Давида поднималась мутная луна. Она была похожа на громадный, догорающий после праздника фонарь, – она висела в пыли, как бы поднятой тысячными толпами, собравшимися на народные увеселения. Свет лампы упал на одну из картин Пиросманишвили. Высокий жираф смотрел в упор дикими и влажными глазами. Он осторожно и медленно сгибал шею и прислушивался. Тревога была ясно выражена в каждом мускуле зверя, в каждой линии картины, в самом ее колорите. Вся квартира – передняя, все комнаты, коридоры и деревянная высокая терраса были завешаны клеенками Пиросманишвили.