Выбрать главу

Мир, разяще точный в деталях, и мир иллюзорный, нереальный. Кто они, эти пляшущие, вертящиеся, неугомонные фигурки? Дети, которым предстоит стать взрослыми, или взрослые, оставшиеся детьми?

Загадочный, как всякий ушедший мир, мир средневековья, с его заданностью, предрешенностью, когда все, казалось бы, стоит и все только начинается. Эпидемии, войны, страхи, суеверия, костры инквизиторов.

Этот прыгающий на бочке мальчик, почему у него такое недетское, никакое лицо? Что с ним? Он один. И все дети одни, все сами по себе на этой картине.

Они не общаются, не играют. Они некоммуникабельны, как сказали бы мы теперь. У Брейгеля все смотрят в себя, и все заняты собой. Даже в «Крестьянской свадьбе». (Еще несколько лет назад современное кино позавидовало бы смелому кадру – свадьба спиной к зрителю; такие кадры любят теперь грузинские кинематографисты: длинный стол, обилие еды, милые подробности быта, и среди этих подробностей чисто брейгелевское: на переднем плане в куче пустых кувшинов ребенок, что-то жующий, – один, отъединенный, забытый.)

Нидерланды, XVI век. Нищие, слепые, свадьбы, катанья на коньках, пьяные, драки, пляски мертвецов. Крушение устоев, конец Возрождения. Реформация. Мир, который оставил старый бог. Опустошенность и страх прячутся на чердаках островерхих крыш.

…Музей Пушкина, подвал под сводами, тихо-тихо.

– Мы скоро закрываемся, пора.

– Да, да, сейчас. – И напоследок еще раз в Брейгеля. Откуда у него этот взгляд – всегда сверху, эта приподнятость Над?

Сверху – значит, с высоты; с высоты – значит, с собора. Откуда же еще взяться высоте в этой равнинной стране? Соборы строили веками, они обваливались, их начинали заново, и каждый новый рубеж – знак победы человеческого духа. Каждый строитель, даже простой подмастерье, должен был преодолевать себя, свою боязнь пространства, боязнь высоты: нужно было перебегать по шатким мосткам, да еще с грузом в руках (а какая тогда техника безопасности?). Падали, разбивались, строили…

Я хожу по улицам, смотрю на подъемные краны, кабинка крановщика чуть ниже обычного готического собора. Крановщику надо подниматься по бесконечной лестнице и одиноко сидеть в хрупкой кабинке в холод, ветер и слякоть. Они не такие, как мы. Они другие. Но над их головами так же, как над нашими, летают самолеты, а внизу вьются машины, и в ночную смену они глядят в небо и знают, что небо живое, что там летали и оттуда вернулись.

А XVI век? Тогда взгляд с высоты – новое зрение, прозрение мира, – город, улицы, люди, долины. Иной масштаб духа. Взлет над обыденностью. Брейгель все это знал. Он ощущал высоту как преодоление. Он ощущал Высоту острее, чем мы. Когда летишь на ТУ-104, высоты нет, есть изнанка облаков, для высоты нужна земля. А на земле – играющие, страдающие люди.

Воздух давно минувших эпох. Как его восстановить? Какие там составные части, в каждом времени свои? Психологическое прошлое человека, может ли здесь быть найдено нечто определенное, строго научное? Гёте устами Фауста иронизировал над подобными надеждами.

Вагнер. Однако есть ли что милей на свете, Чем уноситься в дух былых столетий И умозаключать из их работ, Как далеко шагнули мы вперед. Фауст. О да, конечно, до самой луны! Не трогайте далекой старины, Нам не сломать ее семи печатей. А то, что духом времени зовут, Есть дух профессоров и их понятий, Который эти господа некстати За истинную древность выдают. Так представляем мы порядок древний, Как рухлядью заваленный чулан, А некоторые еще плачевней – Как кукольника старый балаган, По мнению некоторых, наши предки Не люди были, а марионетки.

…Брейгеля и Фауста вспоминала я, сидя на одной из секций Третьего Всесоюзного съезда психологов, вспоминала строчки, поразившие в юности: «…то, что духом времени зовут, есть дух профессоров и их понятий». Вспоминала стол в студенческом зале Исторической библиотеки; день за днем, месяц за месяцем, сменяя друг друга, громоздились на нем пухлые тома. Юность бесконечно самонадеянна: отметая дух профессоров и их понятий, пыталась я почувствовать средневековье так, как чувствовали его современники.

И сейчас, пока Людмила Ивановна Анциферова читала свой доклад «Принципы историзма и историческое развитие психики», давнишнее студенческое чувство – надежда реставрировать в воображении прошлое – вновь охватило меня. Охватило с особенной силой и потому, что четыре детские брейгелевские фигурки в шутовских позах – зеленые балахоны, белые высокие чулки – настойчиво расположились в памяти; и, сколько я ни отбивалась от навязчивой ассоциации, хороводились вокруг.

…Свой доклад Анциферова сделала сухо, деловито, точно уложившись в отпущенные по регламенту пятнадцать минут. Но когда она кончила и вышла из аудитории, презрев приличия, я вышла вслед за нею.

И сразу же, в ту же секунду между нами начался быстрый, лихорадочный разговор из тех, когда времени так заведомо мало, что собеседники и не пытаются быть логичными. Да мы и не были собеседниками. Задавать вопросы было бессмысленно. Это был монолог. Разгоряченная Людмила Ивановна сама спрашивала и сама отвечала.

– Все сейчас исследуют личность. Философы, социо- логи, психологи. Личность сейчас самое модное. Что такое личность в современном представлении? Это и образ нашего тела, и наше духовное и социальное «я», и наше ощущение непрерывности бытия, и «я» как источник действий, решений, поступков, и десятки других аспектов, не о них сейчас речь.

А как формировалась личность, как складывалась ее структура? Что было и чего не было в человеке две-три тысячи лет назад? Вы кто по образованию? Ах, историк! Очень приятно. Вы помните, у греков эпохи Гомера не было целостного представления о теле? Только названия отдельных его частей. Как это было связано с восприятием мира и самих себя? Нет-нет, не говорите мне то, что говорят все: слово «сома» в буквальном переводе означает вовсе не тело, а только мертвое тело.

Тут Людмила Ивановна торжественно улыбнулась, и я поняла, что правильно выбрала минуту: спокойная, должно быть, даже замкнутая в обычной жизни, сейчас она раскрывалась сама, легко и непринужденно. Ей нужен был слушатель.

– Возьмем борьбу мотивов, эту важнейшую характеристику современной личности. Дальше. Волю, чувство долга, их эволюцию во времени. Современный человек бесконечно рефлексирует, принимая решения, беря или не беря на себя ответственность. Каждый поступок зависит от массы обстоятельств. У людей первобытного общества никакой рефлексии не было, она еще не родилась. Древние греки и римляне тоже не знали ответственности. Вы понимаете, к чему я об этом говорю?

У греков отсутствовали главные свойства личности, го которым мы судим друг о друге. Какое может быть понятие о долге и чести, о воле и ответственности, если человек только инструмент в руках богов?

Монолог Людмилы Ивановны был целен, и вмешиваться с вопросами казалось бессмысленным, да н ненужным: речь шла об общем подходе, о реконструкции картины психических состояний человека в разные эпохи… Анциферова продолжала говорить о первобытных людях, о том, как, не задумываясь, бросали они жребий.

«Раз бросали – значит, задумывались, сомневались, боялись», – внезапно пришло мне в голову. Но бог с ней, с первобытностью, слишком мало мы о ней знаем! Греция и Рим. Как быть с древними греками? Взять и сразу отдать их новой науке, даже не новой, а едва родившейся. Хотя по-человечески так понятно желание этой новой науки что-то упростить, излишне схематизировать во имя попытки схватить главное, построить общую, широкую концепцию. Всякая молодая наука тоталитарна. Она не может иначе, без щита свежеиспеченных догм и гипотез. Иначе ей не выжить, не выделиться в самостоятельную силу. Всякая молодая наука надевает латы и становится рыцарем поневоле.

Но греки… Так ли уж хорошо укладываются они в схему? Долг, честь, совесть, личная ответственность. Разве не было их у героев древнегреческой трагедии? Ведь Сократ предпочел умереть, а не бежать из Афин, а как хорошо был подготовлен побег!