Выбрать главу

Для XX века задержка в пути – одно из самых раздражающих впечатлений. Переполненные аэропорты, вокзалы, забитые людьми… Почему нас это так травмирует, почему нас так угнетает состояние ожидания? Я в командировке, у меня есть лишние деньги, есть книжка для легкого дорожного чтения, я один в чужом, незнакомом городе. Ходи отдыхай, расслабься, наконец, воспользуйся паузой, подаренной аэропортом, сей свой торопливый не финикийский хлеб, собирай урожай новых впечатлений. Так нет же! Куда там! К моменту объявления посадки в самолет внутри у нас словно что- то перегорает то ли от ощущения прерванного движения, то ли от ощущения собственного бессилия: я заключен, заверчен внутри машины.

Для древних беспомощность перед стихиями была настолько естественной, что принималась спокойно, как данность, как норма бытия.

…Для греков время – это смена сезонов года, это празднества, связанные с умиранием и возрождением природы. Средневековое время тоже подчинено ритмам природы. Вплоть до самого нового времени точность чужда сознанию человека. О какой точности можно говорить, если даже сутки в средневековье делились не на равные промежутки, а на часы дня и часы ночи. От восхода солнца и до заката. И от заката до восхода. Получалось, что летом длиннее часы дня. Зимой, когда рано темнеет, часы ночи. Главный отсчет времени – бой церковных колоколов.

Ценность времени не ощущалась. Оно не имело самостоятельного значения, оно слито с бытием. Оно бесконечно. И математики в своих учебниках, объясняя, что такое бесконечность, любят приводить в пример индийскую притчу. Представьте себе огромную алмазную гору. Раз в тысячу лет к ней прилетает птичка поточить себе клюв. Когда она сточит гору до основания, пройдет одна секунда вечности.

Для нас это не пример из математического учебника. Для нас это пример восприятия времени. У времени нет вектора, время стоит – вот в чем фокус. И все вокруг стоит в целости и сохранности, как стояло сто, двести и тысячу лет назад. Вспомним сказку о спящей царевне: злая фея заколдовала принцессу, принцесса укололась о веретено, и весь замок погрузился в сон, который длился ровно сто лет. Сказку эту рассказывают обычно в назидание молодым девицам (мне тоже рассказывали): как щедро ни наделяет природа умом и красотой, на всякую красоту найдется злобная одиннадцатая фея, веретено на заброшенном чердаке караулит счастье. В этой сказке меня сейчас занимает другое, вот какое обстоятельство. Через сто лет, когда замок оживает, прерванная злой силой жизнь возобновляется немедленно: за сто лет на земле ничего не изменилось.

Во всех сказочных историях исчезновений и превращений, если прочитать волшебные сказки с этой точки зрения, во всей литературе вплоть до XIX века поражает эта убежденность в неизменности внешнего мира, прочности сложившегося уклада.

…Готические архитекторы закладывали соборы, зная, что завершения строительства ие увидят ни они, ни их дети. В буддийских монастырях сохранились нефритовые Будды величиной с человеческий рост. Нефрит – камень, с трудом поддающийся обработке. Подобные статуи делало обычно три поколения: дед высекал грубые очертания человеческой фигуры, сын прояснял контур, внук завершал отделку. Нефритовый Будда – это многие годы непрерывной ежедневной работы. Для современного уха это звучит неправдоподобно, индийцы же не видели здесь никакого чуда.

Общеизвестно, что чародейство старинных скрипок невоспроизводимо: секреты мастерства утеряны. Стоит попытаться понять, утеряны ли секреты или это мы изменились настолько, что утратили – психологически утратили – способность делать подобные уникальные вещи. Хорошая скрипка – это хорошо просушенное дерево. Нужно отыскать дерево, суметь надрезать его особым способом, чтобы оно засыхало медленно-медленно, в течение 20 лет.

Секрет старинных скрипок – в секрете надреза. Кто станет сейчас искать этот секрет? Кто сейчас уверен в том, что через 20 лет будет стоять тот лес с засыхающим деревом? Так же как народ в сказке о спящей царевне, скрипичный мастер не загадывал на 20 лет вперед, не рассчитывал, стоит или не стоит ждать, он просто жил в уверенности, что лес будет расти, а дерево сохнуть. Он не ощущал эти 20 лет как потерю, как невозвратность, как возможность иных реализаций своего мастерства. 20 ли, 100 ли лет работы, разве это срок на фоне вечности!

…Россия, вторая половина XVII века, время царя Алексея Михайловича. Соловецкий монастырь отказался менять старые церковные книги. На приведение монастыря в порядок был послан отряд стрельцов в сто человек. Но у осажденных большие запасы провианта и 90 пушек. Осада затягивается на девять долгих лет.

Что делали стрельцы на этой скудной земле под стенами монастыря девять лет? (Силы осаждающих все прибывали.) Зимой уходили на зимние квартиры, летом удили рыбу, собирали ягоды. Почему-то кажется, сажали по весне и собирали осенью картошку. (Нет- нет, картошки на Руси еще не было.) Глядели друг на друга, одни снизу, из деревни, другие сверху, с высоты монастырских стен. Все друг про друга знали, про привычки, характер, успели друг другу надоесть. Девять лет – треть, почти половина тогдашней активной мужской жизни, – проведенные в томительной скуке.

И так бы все это длилось, если бы один монах, по имени Феоктист, не оказался перебежчиком: не смог он изо дня в день глядеть с монастырской стены, как изменяет ему с солдатами любимая девушка. Девять лет терпел, на десятый сдали нервы, указал стрельцам плохо заложенное камнями отверстие в стене. В одну из метельных зимних ночей монастырь был взят. Защитники его проснулись слишком поздно.

Историй таких сотни, тысячи – осад, растянувшихся на годы, войн, длившихся десятилетиями. Почему же мне вспомнился этот полузабытый эпизод истории?

Когда видишь проем в стене, его охотно показывают местные жители, когда слышишь легенду о том, что еще в начале века изменнику Феоктисту пели анафему, когда отмериваешь расстояние между крепостными стенами и деревней, всего каких-то метров триста, невольно пытаешься представить себе эти девять лет, мысли, настроения, быт воюющих сторон. Ощущали ли они тоже, в свою очередь, результат больших изменений в мышлении человечества. Абстрактность мышления увеличивается: появляется произвольность в территориальном делении, провозглашается равноправие граждан независимо от профессии, происхождения и прочего. Наконец, появляются деньги и с ними вместе новое абстрактное понятие ценности.

Наша свобода, наше понимание движения времени оплачены дорогой ценой, ценой миллиардов жизней, бесследно прошедших по земле, скучных и пустых, как эти девять лет бессмысленного соловецкого топтания.

Правда, бывали в истории годы, даже десятилетия, когда человечество просыпалось, время оживало, люди словно подталкивали его в ожидании волнующих событий. Когда город или целая страна становились на время центром потрясающих умы современников событий.

Таков был Лиссабон времен путешествий Васко да Гамы. Венецианцы, генуэзцы, фламандцы, "немцы, англичане – авантюристы и безработные кондотьеры боялись упустить свой шанс. Город был переполнен. На улицах с утра до ночи толпился народ. Люди кучками собирались вокруг шатающихся на набережных матросов и, раскрыв рты от изумления, доверчиво слушали рассказы об Индии и ее чудесных богатствах. В толпе сновали шпионы, венецианские, генуэзские, шпионы тех стран и государей, которые боялись выдвижения маленькой Португалии. Шпионам было что послушать. Множество купцов со всех концов Европы лихорадочно проворачивали свои дела. Сотни людей были заняты на сооружении складов, предназначенных для приема легендарных индийских грузов.

Все помыслы города были связаны с путешествиями, завоеваниями, морем. В доках стояли корабли большие и малые. В арсеналах накапливались запасы свинца, меди, селитры, серы. Ядра, шлемы, нагрудники – их нужно было много в предвидении великого будущего.

Наступал вечер. Закрывался невольничий рынок. Возвращались с рыбных отмелей рыбачьи лодки с ржа- во-красными парусами. Тушили свои жаровни продавцы каштанов. Удалялись с людных перекрестков писцы, сочинявшие все что угодно: стихи, эпитафии, любовные письма, деловые прошения. Приморские таверны и кабаки наполнялись подгулявшими матросами. Случайные прохожие боязливо жались к стенкам родного, так странно изменившегося города, ставшего вдруг опасным и неузнаваемым.