Из-за двери явственно послышался голос, тихий шепот, мольба. Кто бы мог подумать, что старуха окажется такой крепкой? Ворон вздрогнул, нервы отреагировали на шепот так же, как раньше на звон часов, словно привидение мешало человеку делать свое дело. Он открыл дверь кабинета – пришлось ее сильно толкнуть, тяжесть тела мешала. Старуха казалась совсем мертвой, но он хотел быть уверен и выстрелил, почти касаясь дулом переносицы. Пора было уходить. Пистолет он забрал с собой.
Они сидели рядом, дрожа от холода; спускались сумерки; ярко освещенная, пропахшая дымом стеклянная клетка автобуса, покачиваясь, несла их высоко над улицами Лондона: автобус шел в сторону Хаммерсмита1. Стекла витрин на улицах искрились, словно льдинки, и вдруг она сказала: «Смотри, снег идет!» Они как раз ехали по мосту, и крупные хлопья, скользнув мимо окна, клочками бумаги опускались на темную воду Темзы.
Он сказал:
– Какое счастье, что так долго ехать.
– Но мы же завтра опять увидимся… Джимми, – она всегда колебалась, прежде чем произнести его имя. Ей казалось, глупое детское имя не подходит человеку серьезному, да еще такого огромного роста.
– Особенно трудно в ночные дежурства.
Она засмеялась:
– Еще бы. Это так утомительно. – Но, сразу посерьезнев, сказала: – Правда. Счастье, когда мы вместе.
Когда речь шла о счастье, она становилась серьезной, смеяться предпочитала, когда скверно было на душе. Не могла несерьезно относиться к вещам, для нее важным, а думая о счастье, не могла забыть о множестве препятствий на пути к нему. И сказала:
– Ужасно, если начнется война.
– Не начнется.
– Прошлая тоже началась с убийства.
– Ну, то ведь был эрцгерцог. А это просто старый политикан.
– Ой, поосторожней, пластинку разобьешь… Джимми, – сказала она.
– К черту пластинку.
Она тихонько запела песенку, из-за которой купила пластинку: «Для тебя это – просто Кью"1, а снежные хлопья летели за окном и таяли на тротуаре.
Кто-то привез подснежник из Гренландии.
Он сказал:
– До чего же глупая песня.
Она возразила:
– Прелестная песенка… Джимми. Я просто не могу называть тебя «Джимми». Ты слишком большой. Сержант уголовной полиции Матер. Это из-за тебя ходят анекдоты про полицейские сапоги.
– Ну зови меня просто «дорогой».
– Дорогой… дорогой… – она словно пробовала слово на вкус, ощущая его языком, губами, яркими, словно рождественские ягоды2. – Нет, – наконец решила она, – так я буду называть тебя после десяти лет супружеской жизни.
– Ну… «милый»…
– Милый… милый… Нет. Мне не нравится. Звучит так, будто я тебя всю жизнь знаю.
Автобус поднимался на холм мимо ларьков, где продавали жареную рыбу с картошкой; мерцали железные жаровни; донесся запах печеных каштанов. Ехать оставалось совсем недолго. Еще две улицы, поворот налево у церкви. Церковь было уже видна, шпиль поднимался над домами словно огромная ледяная сосулька, и, чем ближе к дому, тем хуже становилось на душе; чем ближе к дому, тем веселее она болтала. Она старалась не думать о том, что ее ждет: о рваных обоях и мрачной лестнице наверх, о холодном ужине с хозяйкой, миссис Брюэр, и о завтрашнем походе к театральному агенту, и о новой работе, может быть, далеко от Лондона, далеко от Джимми.
Матер тяжело выдавил:
– Я, наверное, не так много для тебя значу, как ты для меня. Ведь я не увижу тебя целые сутки.
– И даже еще дольше, если я получу работу.
– А тебе все равно. Тебе просто все равно.
Она вдруг сжала его руку:
– Смотри. Смотри! Видел плакат? – Но плакат скрылся из виду прежде, чем он рассмотрел его сквозь запотевшее стекло. Мобилизация в Европе. Словно тяжкий груз лег на сердце.
– Что там было?
– Да все то же убийство.
– Ты только и думаешь что об этом убийстве. Уже целую неделю. Какое нам до этого дело?
– Никакого, не правда ли?
– Если бы это случилось у нас, мы бы давно убийцу поймали.
– Интересно, зачем он это сделал?
– Политические мотивы. Патриотизм.
– Ну вот, приехали. Можно и выходить. Ну не смотри такими несчастными глазами. Кажется, ты говорил, что это счастье.
– Так оно и было пять минут назад.
– Ну что ж, – легко сказала она, пряча тоску, – мы живем в быстроменяющемся мире.
Они поцеловались под фонарем; ей пришлось привстать на цыпочки, чтобы дотянуться; он действовал на нее успокаивающе; он был похож на огромного доброго пса, даже когда сердился по-глупому. Только ведь любимого пса не отсылают прочь в промозглую тьму.
– Энн, – произнес он, – мы ведь поженимся, правда? Сразу после Рождества.
– У нас нет ни гроша за душой, – сказала Энн. – Ты же знаешь. Ни гроша… Джимми.
– Я получу повышение.
– Ты опоздаешь на дежурство.
– Черт возьми, просто тебе все равно.
Она насмешливо протянула:
– Абсолютно все равно… дорогой.
И пошла прочь, к дому № 54, молясь в душе: пусть я получу хоть какие-то деньги, только скорей, скорей, и пусть это не кончается, пусть на этот раз не кончается – у нее уже не осталось веры в себя.
Какой-то человек шел по улице ей навстречу; он, казалось, совсем застыл от холода в своем черном пальто, а может – от какого-то страшного напряжения. И у него была заячья губа. Бедняга, подумала Энн и тотчас забыла о нем. Открыла дверь дома № 54, поднялась по мрачной лестнице в свою комнату на верхнем этаже (ковровая дорожка кончалась на первом) и поставила пластинку, всем существом впитывая тягучую, сонную мелодию и бессмысленные, глупые слова:
Для тебя это – просто Кью, Для меня это – рай земной!
Здесь я встретил любовь свою:
Ты впервые была со мной.
Вот и эти цветы, Для тебя – лишь цветы, Мне же – отблеск твоей красоты.
Человек с заячьей губой снова шел по улице, теперь уже назад; быстрая ходьба помогала ему согреться; словно Кай в «Снежной королеве», он нес ледяной холод в себе. Белые снежные хлопья все падали, таяли на тротуаре, превращаясь в грязную слякоть; из окна на четвертом этаже падали, струились слова песни, шипела тупая игла.
Говорят, это просто подснежник Из Гренландии кто-то привез.
Для меня он – прохлада и нежность Твоих рук, твоих губ, твоих кос.
Человек задержался лишь на долю секунды; пошел дальше по улице быстрым шагом; ледяной осколок в сердце не причинял ему боли, во всяком случае, боли он не чувствовал.
В Корнер Хаус Ворон сел за свободный столик у мраморной колонны. Он с отвращением вглядывался в длинный перечень сортов мороженого и холодных напитков, всех этих parfaits и пломбиров с фруктами, coupes и сплитов2. Какой-то господин за соседним столиком ел черный хлеб, запивая его витаминизированным молочным напитком «Хорликс». Под взглядом Ворона он съежился и спрятался за газетой. Огромные буквы газетной шапки кричали:
«УЛЬТИМАТУМ».
Мистер Чалмондели осторожно пробирался меж столиками. Он был толст, и на пальце у него сверкал изумруд. Широкие щеки обтекали квадратную челюсть и складками спадали на воротник. Он похож был на удачливого агента по продаже недвижимости или на продавца дамских подвязок, которому невероятно повезло. Усевшись напротив Ворона, он произнес:
– Добрый вечер.
Ворон сказал:
– А я уж думал, вы никогда не явитесь, мистер Чал-мон-де-ли, – он четко выговаривал каждый слог.
– Чамли, дружище, Чамли. Произносится – Чамли, – поправил тот.
– Какая разница, как это произносится, – сказал Ворон. – Я думаю, это ненастоящее ваше имя.
– Ну, во всяком случае, я его сам для себя выбрал, – сказал Чамли, перелистывая меню. Перстень его сверкал в ярком свете плафонов, похожих на опрокинутые вазы. – Хотите parfait?
– Не пойму, как это можно есть мороженое в такую погоду. Если вам жарко, постойте на улице. Мне не хочется тратить время зря, мистер Чалмондели. Вы принесли деньги? У меня ни гроша.
Чамли сказал:
– У них здесь прекрасно готовят «Мечту Девы». Не говоря уже об «Альпийском Сиянии». Или о «Славе Никкербокера».
– Я ничего не ел с самого Кале.
– Дайте мне письмо, – сказал Чамли. – Благодарю вас. – И повернулся к официантке: – «Альпийское Сияние», пожалуйста, и полейте его стаканчиком кюммеля.