– Эти минуты, когда я тут заснул, это первый раз за двое – или трое? – не помню сколько суток. Кажется, мне все-таки твердости не хватает.
– Ну, мне кажется, твердости у вас вполне достаточно, – сказала Энн. – Давайте не будем больше про Змея.
– Никто больше никогда про Змея не услышит. Но уж если говорить вам про что-то… – Он все оттягивал момент откровения. – Последнее время мне часто снится, как я старуху одну убиваю, а не Змея. Вроде я услышал, как она зовет из-за двери, и попытался дверь открыть, но она держалась за ручку. Я в нее выстрелил – через дверную панель, но она все равно ручку крепко держала. Пришлось убить ее, чтоб дверь открыть. Потом снилось, что она все равно живая, и я выстрелил ей прямо в глаза. Но даже это… не было так уж мерзко.
– Да уж, во сне вам твердости хватает, – сказала Энн.
– В том же сне я убиваю старика. За письменным столом. У меня глушитель был. Старик упал за стол. Мне не хотелось причинять ему боль. Хоть он для меня ничего не значил. Ну, я его изрешетил. Потом вложил ему клочок бумаги в руку. Брать мне ничего не надо было.
– Как это – брать ничего не надо было?
– Они же мне не за то платили, чтоб я брал. Чал-мон-дели и его хозяин.
– Это не сон.
– Нет. Не сон.
Ворон испугался наступившей тишины. Заговорил поспешно, чтобы прервать молчание:
– Я не знал ведь, что старик – один из нас. Я бы пальцем его не тронул, если б знал, какой он на самом деле. Вся эта болтовня про войну. Какое это имеет для меня значение? Почему я должен беспокоиться, будет война, не будет войны? Для меня всегда – война. Вы вот тут о детях всё говорите. А взрослых вам не жалко? Совсем? Дело было – либо я, либо он. Двести пятьдесят фунтов, когда вернусь, пятьдесят – сразу. Это – уйма денег. Все равно как со Змеем. Так же просто. – И спросил: – Теперь вы меня бросите?
В наступившей тишине Энн слышала его хриплое взволнованное дыхание. Наконец она сказала:
– Нет. Я вас не брошу.
Он прошептал:
– Это хорошо. Это очень хорошо. – Он протянул руку и, поверх мешков, коснулся ее холодных как лед пальцев. Прижал ее руку на мгновение к своей небритой щеке: не хотел прикоснуться к этим пальцам изуродованными губами. Сказал: – Как хорошо, что можно кому-то довериться. Во всем.
Энн долго молчала, прежде чем заговорить снова. Ей хотелось, чтобы голос ее звучал как надо, чтобы не выдал омерзения, которое она испытывала. Потом попыталась что-то сказать – попробовать, как он звучит; на ум не пришло ничего, кроме «Я вас не брошу». В темноте ей ярко представилось все, что она читала об этом преступлении: старенькая секретарша, убитая выстрелом в переносицу, упавшая в коридоре, министр-социалист со зверски раскроенным черепом. Газеты называли это убийство самым страшным политическим убийством с того дня, когда король и королева Сербии были выброшены из окон дворца, чтобы трон перешел к князю – герою войны1.
Ворон опять сказал:
– Хорошо, что можно кому-то вот так довериться.
И в этот момент его изуродованный рот, который никогда раньше не казался ей таким уж особенно гадким, представился ей так ясно, что ее чуть не вырвало. И все-таки, подумала она, я не могу бросить все это, я не должна выдать себя, пусть он отыщет Чамли и его босса, и тогда… Она резко отодвинулась от него в темноте.
Ворон сказал:
– Они там сейчас выжидают. Пригласили шпиков из Лондона.
– Из Лондона?
– В газетах про все это писали, – ответил он гордо. – Сержанта уголовной полиции Матера, из Скотленд-Ярда.
Энн едва сдержалась, чтобы не закричать от ужаса и отчаяния.
– Он здесь?
– Может, прямо здесь. Ждет.
– Почему же он не идет сюда, в сарай?
– В темноте им меня не поймать. Потом, им уже известно, что вы тут. Они стрелять не смогут.
– А вы? Вы сможете?
– Там ведь нет никого такого, кому я не хотел бы пулю всадить.
– А как вы думаете отсюда выбраться днем, когда будет светло?
– Я не стану дня дожидаться. Мне нужно только, чтоб чуть рассвело – видеть дорогу. И куда стрелять. Они-то не могут первыми стрелять; и так стрелять, чтоб убить, тоже не имеют права. Это дает мне шанс. Мне и надо-то всего несколько часов спокойных. Если я от них уйду, им меня в жизни не найти. Только вы будете знать, что я в конторе «Мидлендской Стали».
Ее охватила беспредельная ненависть. В отчаянии она спросила:
– И вы что же, станете вот так стрелять, совершенно хладнокровно?
– Вы же говорили, вы на моей стороне.
– О да, – устало ответила Энн, – да, да. – Она пыталась размышлять. Это было уже слишком: приходилось спасать не только весь мир, но и Джимми тоже. И если дело дойдет до последней черты – миру придется потесниться и уступить Джимми первое место. А что, интересно, думает Джимми обо все этом? Она прекрасно знала его безупречную честность, тяжеловесную, не допускающую юмора в вопросах морали; и головы Ворона, поднесенной Матеру на блюде1 будет недостаточно, чтобы заставить его понять, почему она так поступила, почему связалась с Чамли и Вороном. Даже ей самой объяснение, что она хотела предотвратить войну, казалось неубедительным и каким-то чудн?ым.
– Давайте поспим все-таки, – сказала она. – Нам предстоит длинный-предлинный день.
– Я думаю, теперь, может, и засну, – ответил Ворон. – Вы даже не представляете, как мне полегчало.
Но теперь Энн не могла спать. Слишком многое нужно было обдумать. Ей пришло в голову, что можно ведь стащить у Ворона пистолет, пока он спит, и позвать полицию. Это, несомненно, спасло бы Джимми. А толку-то что? Никто ее рассказу не поверит; доказательств, что это Ворон убил старика, все равно нет. И все равно Ворон мог сбежать. Ей нужно было время, а времени не оставалось. До ее слуха донесся слабый гул. Это с юга, с военного аэродрома, поднимались в воздух самолеты. Они шли высоко, воздушным дозором, охраняя Ноттвич, его карьеры и шахты, ключевые предприятия «Мидлендской Стали». Крошечные искорки света, каждая – не крупнее светлячка, они в строгом порядке шли над стальными путями; над товарным двором; над сараем, где укрылись Энн и Ворон; над Сондерсом, хлопающим себя руками по груди и плечам, чтобы хоть как-то согреться в своем убежище за платформой; над Эки, которому снилось, что он читает проповедь в соборе Святого Луки; над сэром Маркусом, без сна сидевшим у телеграфного аппарата.
Ворон крепко спал – впервые почти за неделю, – держа пистолет на коленях. Ему снилось, что он разжигает огромный костер в день Гая Фокса1. Он швыряет в огонь все, что попадается под руку: зазубренный нож, программки скачек – целую пачку, – ножку от стола. Костер пылает жарко, высоко взметывая огненные языки, он прекрасен. Повсюду вспыхивают фейерверки, и снова появляется министр обороны – по ту сторону костра. Он говорит: «Прекрасный костер» – и шагает внутрь, в самое пламя. Ворон бросается к костру – вытащить старика, но тот говорит: «Оставьте меня. Здесь тепло». И вдруг оседает в огне, как чучело Гая Фокса.
Где-то ударили часы. Энн сосчитала удары; она считала эти удары всю ночь; скоро наступит день, а у нее до сих пор не было никакого плана. Она кашлянула: горло першило; и вдруг с радостью обнаружила, что на дворе – туман, и не темно-серый, ползущий поверху, а холодный, мокрый желтоватый туман, надвигающийся с реки. В таком тумане, если только он как следует сгустится, человеку легко будет уйти незаметно. Она протянула руку – против воли, потому что теперь Ворон стал ей невыносимо противен, и коснулась его. Он сразу проснулся. Она сказала:
– Поднимается туман.
– Вот это удача! – сказал он. – Ну и удача! – И засмеялся тихонько. – Так и в Провидение можно поверить, правда?