Выбрать главу

– Такие люди, – сказал он, – пренебрегают и отработкой приемов гребли. Как-то на Средиземном море мы здорово позабавились с парнем, который не явился на тренировку.

Его слова напомнили им о тех, кто не пришел помогать, кто – вполне возможно – как раз в этот момент успешно продвигался в изучении анатомии.

– Уотт живет здесь поблизости, – сказал Бадди, – пошли к нему, разденем, распотрошим его как следует.

Чувство абсолютной полноты существования, физического здоровья охватило его, словно он только что выпил пару кружек пива.

– Вниз, вдоль Дубилен, – скомандовал он. – Первый налево. Потом – первый направо. Второй налево. Номер двенадцать. Первый этаж.

Он знает дорогу, объяснил он, потому что несколько раз приходил к Уотту на чай в первом семестре: он тогда еще не знал, что Уотт такая сволочь. Сознание этой давней ошибки вызывало у Фергюссона желание физически расправиться с Уоттом, обозначить разрыв как-то более весомо, не просто насмешкой.

Они помчались вдоль Дубилен, по опустевшим мостовым, полдюжины чудовищ в масках и белых халатах, запачканных сажей, совершенно неотличимые друг от друга. Сквозь огромные стеклянные двери «Мидлендской Стали» они разглядели трех мужчин, разговаривавших со швейцаром у лифта. В этой части Дубилен было множество полицейских в форме, а на площади в конце улицы они разглядели еще одну студенческую группу. Тем повезло больше: они волокли в машину какого-то человечка (он вопил и лягался). Полицейские смеялись, наблюдая эту сцену, а над головами с воем промчалась эскадрилья самолетов, пикируя в направлении центральной части города, чтобы придать учебной тревоге правдоподобие. Первый налево. Первый направо. Центр Ноттвича непривычному взгляду представлялся полным контрастов. Только на северной окраине города, вблизи парка, можно было пройти по улицам, застроенным исключительно добротными особняками зажиточных людей: здесь обитали представители ноттвичского среднего класса. Ближе к рынку вам попадались то современные конторские здания – стекло, хромированный металл, то – крохотные лавчонки, торгующие мясными обрезками для кошек; вы то и дело переходили от роскошных зданий, подобных «Метрополю», к убогим меблирашкам, от которых несло тушеной капустой. В Ноттвиче никто не мог утверждать, что одна половина населения не знает, как живет другая.

Второй налево. Дома с одной стороны уступили место голой скале, и улица круто нырнула вниз, к подножию Замкового холма. Настоящего замка на холме давно не было. Был всего лишь городской музей из желтого кирпича, набитый наконечниками для стрел и коричневыми черепками разбитых когда-то глиняных горшков; еще там было несколько оленьих голов (в зоологическом отделе), сильно пострадавших от моли, и одна мумия, привезенная из Египта графом Ноттвичским в 1843 г. Моль не решалась трогать это, но хранителю музея временами казалось, что он слышит там, внутри, мышиную возню. Майк, с носовым катетером в нагрудном кармане халата, предложил взобраться наверх прямо по скале. Он крикнул Бадди Фергюссону, что хранитель музея стоит на крыльце без противогаза и подает сигналы вражеским самолетам. Но Бадди и все остальные бежали вниз, к дому номер двенадцать.

Дверь открыла хозяйка. Она обезоруживающе улыбнулась и сказала, что мистер Уотт дома; он, по всей вероятности, работает; она взяла Бадди за лацкан пиджака и доверительно сообщила, что, по ее мнению, мистеру Уотту только на пользу, если они на полчасика оторвут его от книг. Бадди ответил:

– Оторвем.

– О, да это мистер Фергюссон! – воскликнула хозяйка. – Я ваш голос где хотите узнаю. Только у меня и в мыслях не было, что это вы, пока вы не заговорили. Уж в этих дыхалках вас и узнать-то невозможно. А я как раз собралась выйти, а тут мистер Уотт и говорит, мол, учебная тревога.

– Ах, он об этом помнил, вот как? – сказал Бадди. Лицо его покраснело под маской – он не ожидал, что хозяйка его узнает. Ему захотелось еще более утвердиться в своей значительности.

– Он сказал, меня и в больницу могут свезти.

– Вперед, друзья! – сказал Бадди и повел их вверх по лестнице. Но этот номер так просто не прошел. Они не могли ворваться в дверь все вместе и сразу же сдернуть Уотта со стула, на котором тот сидел. Им пришлось входить в комнату по одному, вслед за Бадди, и там в растерянности, молча остановиться у стола. В этот момент человек более опытный смог бы справиться с ними, но Уотт знал, что его недолюбливают, и боялся утратить достоинство. Он много занимался, потому что любил эти занятия, а не потому, что был беден; не участвовал в спортивных играх, так как не любил игр, а не потому, что был слаб физически. Он обладал интеллектуальным превосходством, которое в будущем должно было обеспечить ему успех. И если сейчас нелюбовь однокашников причиняла ему боль, это была цена, которую приходилось платить за блестящее будущее, за титул баронета, за кабинет на Харли-стрит1 и модную врачебную практику. Не было у него оправданий, и нечего было его жалеть. Жалеть следовало тех, других, что так бурно и вульгарно веселились недолгие пять лет студенчества перед пожизненным заточением в глухомани.

Уотт произнес:

– Пожалуйста, закройте дверь: сквозит. – Испуганно-саркастический тон и послужил столь необходимым поводом для их негодования.

Бадди заявил:

– Мы пришли спросить, почему ты не явился утром в больницу.

– Это Фергюссон, не правда ли? Не понимаю, почему это вас должно интересовать, – ответил Уотт.

– Ты что, пацифист?

– Что за устаревший лексикон! – сказал Уотт. – Нет, я не пацифист. Я сейчас просматриваю кое-какие книги – очень старые труды по медицине, и, поскольку – как я полагаю – они вряд ли вам интересны, очень прошу вас выйти вон.

– Занимаешься? Вот так зубрилы вроде тебя и вылезают вперед, пока другие дело делают.

– Просто у нас разные представления о том, как лучше проводить время. Мне доставляет удовольствие разглядывать старые фолианты, вам – вопя, носиться по улицам в этом странном наряде.

Тут уж они как с цепи сорвались: ведь его слова вполне можно было расценить как оскорбление чести мундира – мундира королевской армии.

– Мы сейчас тебя распотрошим, – пригрозил Бадди. – Раздевай его, ребята!

– Прекрасно, – ответил Уотт. – Я сэкономлю вам время и разденусь сам. – И он начал стягивать с себя одежду, говоря: – Психологически этот акт очень интересен. Он – как бы некая форма кастрации. Его суть можно объяснить – во всяком случае такова моя теория – наличием подспудной сексуальной ревности.

– Ах ты грязный подонок, – сказал Бадди, схватив со стола чернильницу и выплеснув чернила на обои. Он терпеть не мог слова «секс». Он верил, что интрижки с официантками и медсестрами, посещение проституток – это одно, а любовь (что-то такое теплое, материнское, с большой грудью) – это совсем другое. Слово «секс» заставляло признать, что между тем и другим было нечто общее, и это выводило Бадди из себя.

– Круши все! – завопил он, и всем сразу стало легко и весело от возможности излить нерастраченную силу; словно выпущенные на волю молодые быки, они бросились исполнять приказ. Но оттого, что они снова почувствовали себя веселыми и счастливыми, они не стремились по-настоящему что-либо испортить: просто выкинули книги с полок на пол, разбили стекло в раме – из чувств сугубо пуританских, потому что та обрамляла репродукцию картины Мунке «Обнаженная». Уотт молча смотрел на них; он был напуган, и чем полнее страх овладевал им, тем саркастичнее он становился. Неожиданно для себя самого Бадди увидел Уотта, так сказать, во всей красе: полуголый, в одних трусах, этот человек был обречен на успех; и ненависть к счастливчику охватила Бадди. Он почувствовал себя ни на что не способным импотентом; в отличие от Уотта, он не обладал ни утонченностью, ни интеллектом; что бы он ни сказал, что бы ни сделал в будущем – всего через несколько лет, – это уже не сможет никак повлиять на судьбу, даже на настроение консультанта с Харли-стрит, пользующего модных женщин и к тому же – баронета. Что толку от разговоров о свободе воли? Только война и смерть могли избавить Бадди от пожизненного заключения в провинциальном захолустье, от жалкой практики и пресной жены, от надоевшего бриджа по вечерам. Ему подумалось, что на душе станет легче, если он сможет заставить Уотта навсегда сохранить воспоминание о нем. Он снова взял чернильницу и вылил ее содержимое на титульный лист лежавшего на столе фолианта.