Для Огюста каждая новая связь была попыткой забыть Камиллу. Но время шло, и хотя рана, причиненная разрывом, не заживала, связи со многими жадно преследовавшими его женщинами заглушали боль одиночества и позволяли на время забыть о приближении старости. Он был теперь всемирно известным, и знакомства с ним искали люди знаменитые, люди полузнаменитые и те, кто мечтал к ним приблизиться.
Любая женщина с готовностью соглашалась служить ему натурщицей, стоило только пожелать: молодые женщины, красивые женщины, женщины из общества. Изображение плоти – страсть Родена, это знали все, и многие женщины искали его внимания. Теперь, когда с помощью своего таланта мэтр Роден доказал, что для художника женское тело неотразимо, каждая считала, что перед ней он не сможет устоять.
Огюст поддавался соблазну, если любовная связь не задевала его серьезно. Но ни одна из этих женщин не захватывала его целиком. Ходили слухи о том, что он сексуальный маньяк, развратник и превратил свои мастерские в гаремы, но он не обращал внимания. Он считал любовь хитрой ловушкой; ни один любовник никогда не бывает счастлив до конца…
Достаточно того, говорил он себе, что эти любовные приключения доставляют ему удовольствие, рассеивают одиночество и подчас даже тешат иллюзией, будто он еще не так стар.
Тем не менее Огюст пришел в ярость, случайно обнаружив, что Бурдель лепит фигуру Пана, внешне похожего на него. Смущенный Бурдель стал извиняться, а Огюст раскричался, что это несправедливо, неверно[122], обвинил Бурделя в неблагодарности, назвал его каменотесом и в гневе приказал убираться из мастерской. Потом он пожалел о своей несдержанности. Большая голова, сделанная Бурделем, была непропорционально велика по сравнению с телом сатира, рога слишком длинны, но лицо удивительно походило на лицо Огюста, хотя и напоминало старого козла. Огюст не мог сдержать улыбки. Через несколько дней он попросил Бурделя вернуться столь же горячо, как выгонял.
Бурдель согласился два дня в неделю преподавать в Роденовской академии, которую открывал мэтр, но отказался работать в мастерских и играть роль бессловесного подмастерья. Ученик не собирался соперничать с учителем, но Бурдель очень увлекся работой над бюстами Бетховена и хотел целиком посвятить себя этому делу. Бурдель научился у Родена ценному качеству – умению сосредоточиться на чем-то одном.
Огюсту нечего было возразить, ведь он сам был точно таким. Но ему стало грустно. Бывали моменты, когда он думал, что Бурдель продолжит его дело. Это желание появилось у него с возрастом и в связи с разочарованием в маленьком Огюсте. Но теперь он понимал, что это тщетные надежды. Помимо воли они с Бурделем стали соперниками[123].
5
Вскоре у Огюста произошла неожиданная встреча, напомнившая о том, как стремительно приближается старость. Он вернулся к работе над памятником Гюго, надеясь отыскать новое, лучшее решение, и приказал всем покинуть мастерскую, чтобы работать в полном уединении. Неожиданно к нему пришла молодая, очень привлекательная девушка. Ничего удивительного в этом не было. В мастерскую приходили много красивых девушек, но ее манера держаться поразила Огюста. Она объявила:
– Я Айседора Дункан, танцовщица.
Огюст не мог ничего понять. Что за танцовщица? Он никогда не слыхал такого имени. Но девушка была необычайно хорошенькой и совсем юной, просто девочкой, видимо, не старше двадцати лет: свежий цвет лица, прекрасная кожа. Айседора стала говорить, что ей страшно нравятся скульптуры мэтра, которые она видела на площади Альма; движения ее были полны изящества. Огюст тут же принялся делать с нее наброски.
– Я сама придумываю свои танцы, – говорила она. – Сама себе балетмейстер. Я американка, но предпочитаю греческие танцы. – Она сбросила с себя платье.
Ее балетная туника несколько смутила Огюста. Но понравилось, что она не носит этот панцирь добродетели – корсет. Девушка, видимо, считает, что он будет очарован ее танцами. Может, бродячая танцовщица?
Недоверчивая улыбка Родена рассердила Айседору, страх и колебания исчезли, и она танцевала в чувственном экстазе. Она еще не оправилась от волнения, но в движениях было своеобразие совершенно неповторимое, завораживающее его. Кончив танец, Айседора сказала:
– В своем искусстве я также следую природе. Огюст приблизился к ней, глаза его сияли.
Он потерял голову, подумала девушка. Она была благодарна Каррьеру, с которым недавно познакомилась за то, что тот дал ей адрес великого скульптора, но страх парализовал Айседору, как только она поняла, что мэтр хочет снять с нее тунику, – он был гораздо старше, чем она ожидала. Его скульптуры такие живые, прекрасные, а сам скульптор оказался сердитым стариком с густой длинной седеющей бородой, невысокий, приземистый, с лицом патриарха. И хотя Айседора уверяла себя, что он гений – а она благоговела перед гениальными людьми, гениям нужно прощать все, – трудно было подавить страх. Она прошептала:
– Прошу вас, я девственница. – Лишь бы это не произошло слишком быстро. Разве он не слышал, что она сказала? Смилуйся надо мной, молила она в душе.
Это его забавляло – и без слов ясно! – но он продолжал хранить бесстрастный вид. К его услугам были все профессиональные натурщицы, лучшие во Франции, но, глядя на эту девушку, он думал: ну и груди – округлые и такие крепкие, что не вздрагивают даже при танце. А тело столь же восхитительно, как и движения, – создано для мрамора. Он подошел к ней вплотную, чтобы ощупать ее тело, прикоснуться пальцами и воссоздать в глине. Но когда он стал гладить ее руки, плечи и груди, она схватила его руку и прижала к своей щеке. Он будет лепить потом, решил Огюст и обнял девушку, но она вырвалась.
Он не стал настаивать. Расставшись с Камиллой, он утратил былую настойчивость.
Айседора глубоко вздохнула; в любви нужно самоотречение, думала она, он должен принять ее любовь как драгоценный дар, иначе она себе и не мыслила. Но мэтр снова занялся лепкой, и ей стало неловко и обидно. Она чувствовала обаяние его мужской силы, но совсем не ожидала, что он окажется так стар.
– Мне так жаль, – пробормотала она. Глаза ее были полны слез.
– Не жалейте ни о чем. Вы молоды и красивы, чего не скажешь про меня. Я давно разучился ухаживать за женщинами.
– Мне жаль себя, а не вас.
– Вы еще встретите мужчину по себе, моя красавица.
С минуту она смотрела на него, а потом поспешно стала одеваться.
– Как, вы сказали, ваше имя? – спросил Огюст.
– Айседора Дункан. – Она готова была возненавидеть его за то, что он не запомнил ее имя, но не могла: одержимость Родена покоряла.
– Мне нравится, как вы танцуете, Надеюсь, вы когда-нибудь будете мне позировать. – Огюст вздохнул и вернулся к работе, показывая, что разговор окончен.
Когда Айседора ушла, Огюст почувствовал себя очень старым. Он годился ей в отцы. Но его скульптуры вызвали у нее искренний восторг. Эта мысль утешала. Он начал по памяти рисовать Айседору в танце; получится несколько прекрасных набросков, решил он.
Глава ХLIII
1
Прошло два года, и за это время Огюст не сделал ни одной важной работы; наброски его больше не удовлетворяли, так же как бюсты и любовные пары, которые делались по заказам частных лиц. Но никогда он не был столь плодовит. Спрос на произведения Родена продолжал расти. Огюст разбогател. Его внимания искали люди знаменитые и влиятельные. Число преследующих его очаровательных женщин все увеличивалось. Но чувство неудовлетворенности не давало покоя. Какие бы блага ни приносили слава и успех, он понимал, что еще многого не достиг. Истинную радость доставляла ему по-прежнему работа, только в ней он обретал себя. Но теперь приходилось тратить больше времени и сил на то, чтобы избегать помех в работе, чем на саму работу. Однако всех помех не избежишь, да он и не хотел. Обед, устроенный в его честь в Лондоне, доставил Огюсту большое удовольствие; группа подписчиков принесла в дар Музею Виктории и Альберта бронзовую отливку «Иоанна Крестителя», по этому случаю и устроили банкет… Банкет состоялся теплым майским вечером. Огюст радовался погоде и тому, что в этот 1902 год в мире было спокойно. Он сидел на почетном месте, принимал поздравления. Какой огромный успех, говорили собравшиеся, похвалы сыпались со всех сторон. По одну сторону от него сидел Хэнли, по другую – Сард-жент, друзья, которых Огюст любил и которым доверял, но он вдруг почувствовал себя одиноким. Обед понравился – из уважения к нему был приглашен французский повар, – но Огюст почти не замечал, что ест. Шел несвязный разговор, смесь французского с английским, и он все твердил Хэнли по-французски, потому что совсем не знал английского: «Я счастлив, только когда работаю».
122
В действительности Роден, по свидетельству Гзелля, вовсе не рассердился на Бурделя и на его извинения ответил: «Так и нужно было сделать, ведь вы же изобразили Пана. Между прочим, и Микеланджело снабдил подобными рогами своего Моисея. Это эмблема всемогущества и мудрости, и я, право, очень польщен таким вниманием с вашей стороны». Этот разговор произошел накануне Вернисажа в Салоне Национального общества искусств. После осмотра выставки Роден, как рассказывает далее Гзелль пригласил его, Бурделя и другого своего ученика, Деспио, к тому времени также уже известного скульптора, в ресторан. Во время завтрака завязалась беседа, которую почти дословно приводит Гзелль и в которой Роден с присущим ему в подобных случаях блеском и красноречием говорил о значении искусства, труде художника, о пользе, приносимой им людям. «Искусство указывает людям цель их существования. Оно раскрывает им смысл бытия, освещает их судьбу и последовательно руководит ими на жизненном пути» и т. д.
123
Это не совсем верно. Отношения между Роденом и Бурделем по-прежнему оставались очень близкими. Бурдель продолжал сотрудничать с Роденом в качестве помощника по переводу скульптуры в материал и в дальнейшем (примерно до середины 1910-х гг.). В этот же период он посвятил искусству учителя ряд интересных статей. Однако в своем творчестве Бурдель, который уже стал признанным мастером, все более и более отходит от художественных принципов Родена. «Все мои обобщения восстают против законов, управляющих его искусством», – говорил Бурдель.