– Вот только где тебе работать? – спросил Папа.
– Я хочу рисовать, – сказал Огюст.
Папа взялся было за ремень, но вовремя спохватился: сегодня воскресенье. Мама шила, чтобы как-то справиться с волнением, и думала: лучше бы отправились на пикник. Огюст уперся на своем, и Папа решил сорвать свой гнев на чем-нибудь более податливом. Он вспомнил о Клотильде, которая отсутствовала за столом, и это без его разрешения. Обед был важнейшим моментом, когда вся семья собиралась за столом. Он закричал на Маму:
– Где Клотильда? Вечно ее нет дома. Разве у нас теперь плохо?
Мама ответила:
– Не знаю, где она.
– Должна знать! Совсем отбилась от рук! – еще громче закричал Папа, чувствуя, что всюду терпит поражение. – Дочь шляется неизвестно где, а тут еще сын задумал в художники. Только этого недоставало. Я сделал все, чтобы переехать сюда, поближе к Сорбонне, где живут самые образованные люди в Париже, а сын у меня оболтус, рыжий оболтус. Умел бы хоть писать, устроил бы тебя клерком в префектуру, а теперь… – Он в бешенстве развел руками, но в этом жесте сквозило и бессилие.
Огюст подумал: «Верно, никогда еще мы не жили в таком приличном районе». Они переехали в дом получше на той же улице Сен-Жак, отсюда была видна Сорбонна, но будь он даже хорошим учеником, все равно ему не поступить в университет – ведь у Папы ни положения, ни денег. Огюст взглянул на Папу, сидевшего во главе стола, – Папа считал его просто избалованным ребенком.
Папа гордился, что в этой квартире у Огюста была своя комната, и у Марии, у Клотильды тоже; так пусть Огюст отрабатывает свою. Днем комната Огюста служила кухней, сестры распоряжались столовой, родители – гостиной.
Пока Папа перебирал ремесла, которыми может овладеть сын, Огюст с волнением (живя в Бовэ, он очень скучал по своим, даже по Папе) всматривался в родные лица. У Папы были все те же широкие плечи, могучая грудь, мускулистые руки, тяжелые квадратные кулаки, пальцы покрыты рыжими волосами. А вот лицо избороздили преждевременные морщины. Голос был густым, трубным, когда Папа был в хорошем настроении, и хриплым – когда сердился.
Мама была блондинка с серыми глазами, с простым, невыразительным лицом. Глубоко религиозная, она и на лице хранила печать вечной скорби, словно раз и навсегда решила, что в этой грешной жизни одни заботы и тяготы. Огюст заметил, что платье на ней все то же, что и до его отъезда в Бовэ, от бесконечных перекрасок материя просвечивала чуть не насквозь.
Мари что-то слишком уж тоненькая, слабая, подумал Огюст: светло-рыжие волосы, бледность – совсем как средневековая статуэтка, и на милом лице ее какая-то отрешенность, как у матери. Но стоило ей развеселиться, как бывало в обществе Огюста, она становилась хорошенькой. Тогда ее небольшое продолговатое лицо и синие глаза так и сияли и вся она словно светилась, несмотря на ее всегда строгий наряд. Он обратил внимание на простое черное платье с высоким скромным белым воротником – совсем как у монашенки.
Вот кто красавица, так это Клотильда. Дочь Папы от первой жены, она резко выделялась из всей семьи. Веселая, яркая, смуглокожая, с зелеными глазами и черными волосами.
Все уселись за стол, Мама и Мари подали суп.
Папа снова стал ворчать по случаю отсутствия Клотильды, как вдруг заметил, что Огюст сидит неподвижно, словно окаменевший, не ест, не говорит ни слова.
– И не стыдно тебе, что ты такой неуч?
– Я не хочу работать в полиции.
– Идиот, в префектуре нужны мозги!
– Я знаю, что мог бы стать художником.
– Ты что, думаешь, деньги с неба сыплются? Поработай-ка– узнаешь, что почем. За эту вот клеенку я заплатил пять луидоров. – Клеенка была старой, засаленной, но ее постилали только к воскресному обеду.
– Я должен поступить в художественную школу. – Огюст сказал это почти про себя.
Папа принялся издеваться:
– Вам, конечно, подай Большую школу изящных искусств[3], мосье Роден?
– Нет, Папа, туда мне рано. Надо подготовиться.
– Как же, как же. Ты далеко пойдешь.
– В Большую школу я поступлю, если хорошо подготовлюсь.
– Один-единственный сын, – причитал Папа, – и тот идиот.
Мари рассматривала своего серьезного брата: безбородое, совсем еще детское лицо, высокий лоб, квадратные скулы, длинный тонкий нос, решительный рот. «Он считает, что выглядит слабым из-за своего тихого голоса, невысокого роста, но наружность обманчива, – думала она, – и ведь воля, упорство у него просто на диво». Она заговорила впервые за весь день:
– Папа, может, ему и верно пойти в художественную школу?
– Нет, – сказал Папа. – Парень, конечно, с норовом – вон какой нос, да и ручищи сильные, но того и гляди вообразит себя важным господином – и подавай ему фрак и цилиндр.
– А вдруг он поступит в Школу изящных искусств…
Папа с презрением выдохнул воздух, его красное лицо стало злым и насмешливым:
– Ну а если, мосье, вы вдруг не поступите в Большую школу?
– Поступлю, – сказал Огюст с уверенностью четырнадцатилетнего юнца, готового бросить вызов всей вселенной.
– Да ты и писать-то не умеешь толком, – продолжал неграмотный Папа. – Александр говорит, что ты словечка не напишешь правильно.
Огюст ответил:
– Ошибки в словах – это все равно что ошибки в рисовании. А я, Папа, не придираюсь к тому, как ты рисуешь.
– Идиот! – Папа занес руку, но тут Мама поставила перед ним тарелку с мясом, что было непривычной роскошью, и устоять перед заманчивым запахом было свыше его сил. Набив рот телятиной, он объявил:– Только в одном Париже полным-полно художников, да разве они едят вот так досыта?
– Париж – это город художников, – ответил Огюст. – Поэтому они и живут здесь. А Школа изящных искусств совсем рядом с нами.
– Я сказал: забудь о Школе!
– Да я все равно в нее не поступлю.
– Это почему еще? – Папа вдруг почувствовал себя задетым.
– Я еще не подготовился. Пока нет. – Он опустил руки в холодную воду, осторожно вымыл. Руки теперь надо беречь.
И тут вошла Клотильда.
– Да нет, я не обедать, – сказала она. – Меня пригласили на обед.
– И это в воскресенье? – Папа разъярился вконец. – Тебе еще всего девятнадцать! Куда ты направляешься? С кем? – Его гордость была оскорблена.
«Как она хороша сегодня, – подумал Огюст. – Высокая, гибкая, округлые формы, теплые тона кожи, приятная осанка».
На ней была шляпа со страусовыми перьями.
– У тебя все по моде, – усмехнулся Папа. А Клотильда упрекнула его, что он скряга. Папа взорвался:
– Слишком уж ты разряжена для честной девушки! И что это за роскошный экипаж, на котором ты подкатила? Он все еще поджидает тебя на углу Сен-Жермен?
Клотильда превратилась в прелестную молодую женщину, слишком хорошенькую, чтобы быть его дочерью. Папа чувствовал себя с ней неловко. Она не хотела стать швеей или хотя бы модисткой. Она перестала носить простые скромные платья. А теперь еще дерзит, отказывается отвечать, где была. Он веско сказал:
– Если так пойдет дальше, ты мне больше не дочь. – Он надел свой грубый темно-коричневый сюртук. – А теперь садись обедай, не заставляй Маму ждать.
– Мама, я же тебе сказала, что меня пригласили на обед.
– Да ты с ума сошла!
– Экипаж ждет.
– А ты что за Жозефина[4]?
– Папа, я заехала за накидкой. – Кто же у тебя за Наполеона?
– Бедный папочка, все ему нужно знать.
– Твои родители обвенчаны в церкви. Ты достаточно красива, ты можешь выйти замуж и без приданого.
Клотильда насмехалась:
– Это что, семейная исповедальня?
– Да ты совсем обнаглела! – Папа свирепо уставился на нее, ожидая, что она попросит прощения и займет наконец свое место за воскресным столом.