Выбрать главу

«Гм. — Бахтарев огляделся. — Ты тут живешь?»

Ибо это в самом деле была обитаемая комната. На ложе, застланном шерстяным одеялом, сидела кукла. Вокруг расставлена детская оловянная посуда.

«Тут живет Маша», — промолвила девочка.

«Так. Что же она тут делает, твоя Маша? Так и сидит одна?..»

Подойдя к окну, он обернулся и увидел, что девочка стоит посреди комнаты с выражением оцепенелой решимости, сунув руку в карман. Что-то у нее там есть, подумал Бахтарев.

«А это что?» — спросил он, беря в руки книгу в морщинистом коленкоре, с изъеденными углами.

«Наоборот», — глядя исподлобья сказала девочка. Он не понял.

«Наоборот надо смотреть, с конца».

«С конца? А-а, ну да… Ты что же, можешь читать эту книгу? — Стоя перед окном, он перелистывал серые страницы, от которых шел запах смерти. Девочка покачала головой. Бахтарев разглядывал изображение Адама Кадмона. — А ты вообще-то умеешь читать? Откуда у тебя эта книга?» — спрашивал он, занятый рисунком, но на самом деле зорко следил за девочкой.

Она молчала.

«Я спрашиваю».

«Ниоткуда. Много будешь знать».

Он захлопнул книгу. «А я знаю. Слушай, — сказал он. — Хватит играть в прятки. Я знаю, у кого ты стащила книгу, и знаю, что ты прячешь в кармане. Лучше вынь и положи, пока я сам не отнял… Ну-ка, иди сюда. Давай, тебе говорят…» — приговаривал он, выламывая ей руки. Она вывернулась, ножны остались в руках у Бахтарева, он отшвырнул их. Девочка закусила губу. В кулаке у нее был самодельный кинжал, умельцы изготовляли их чуть ли не в каждом дворе: короткое заостренное лезвие на штыре, который вгонялся в деревянную рукоятку.

Она отступала, играя ножом.

«Ну вот, — вздохнул Бахтарев, — сначала в прятки, теперь в кошки-мышки…» Он стал в позу, предписанную классическими правилами боя, ладони — перед собой. Сделал отвлекающее движение, девочка отшатнулась, ударом ноги он вышиб кинжал и наступил на него. «Вот, — сказал он. — Учись».

Она подобрала с полу кожаные ножны, кряхтя, упиралась в него обеими руками, силясь столкнуть его с места. «Отдай, гад!..» Так они боролись некоторое время. Скоро стало ясно, что нож не имеет значения. Все было чем-то внешним и лишним, и вместе с тем как труден был каждый шаг, каждая ступенька сближения. Пальто Любы валялось у них под ногами, рука мужчины, невыносимо холодная, проникла под платье. Вдруг оказалось, что она надела лифчик. Зачем, подумал он. Они не могли сесть, потому что ложе было слишком низким и потому что место было занято: оттуда, раскинув ноги, смотрел на них целлулоидный божок. Погрузив лицо в черные, едва уловимо пахнущие углем волосы девочки, Бахтарев видел сквозь полуопущенные ресницы голую, изжелта-розовую голову куклы и фарфоровые глаза, следившие за ним. Ложе тянуло к себе, больше стоять было невозможно. После чего произошло нечто удивительное: он почувствовал, что и тело, его тело, почти не отделенное от девочки, сделалось чем-то внешним. Вот и еще одна пелена спала: они уже не были мужчиной и женщиной, но были одно. Слишком рано. Это должно было наступить после.

Если сексуальность — это ловушка, в которую попадает любовь, то и любовь в свою очередь расставляет невидимые тенета, в которых может запутаться физическое влечение; если любовь, хотя бы на первых порах, есть не что иное, как азбука вожделения, то ничто не может помешать знаку стать означаемым, а то, что он означал, станет знаком, и тело, изнемогающее от неутоленной чувственности, окажется несовершенным инструментом любви.

Почуяв неладное, девочка села и обхватила руками коленки. «Не бойся, это не больно…» Но это была ложь. Она не боялась дефлорации. Она ничего не боялась. Нужно было оправдать наступившую паузу, и он пытался представить дело так, что она испугалась и, значит, сама виновата. «Мы потихоньку», — бормотал он, обнимая ее, но и это была ложь: она ждала боли, хотела, чтобы потекла кровь. Тяжкие вздохи перешли в стоны, но это был всего лишь стон нетерпения. «Сейчас, сейчас, — лепетал он, — ты только не бойся…»

«Ну!» — крикнула девочка.

Такова одна из версий события, которое окончилось, как мы знаем, трагически.

71. Бегство

Нами не раз на протяжении этой книги предпринимались попытки дать читателю представление о синтетическом методе, который позволил восстановить историю нашего дома в последние годы и месяцы той отдаленной эпохи. Ныне, на расстоянии полувека, она представляется замкнутой в себе, целостной и отмеченной единым ритмом; именно эта замкнутость времени, дающая множество примеров параллелизма разных сфер жизни, как бы разных списков одного и того же произведения, делает правомочным наш метод: испорченные места одного манускрипта можно восполнить за счет другого, данные, отсутствующие в одной области, в одном слое информации, экстраполируются на основе соседнего слоя. Почерк времени одинаков, возьмем ли мы архитектуру, песенное творчество народа, печать или частную переписку. Вот почему исповедь душевнобольного, зафиксированная рукой врача, представляет не меньшую ценность, не менее отражает действительность, не менее правдива и аутентична, чем речь вождя в Большом театре на собрании избирателей Сталинского района столицы. Единый стиль опознается в песне нищего и в поэме увенчанного наградами стихотворца, в детских рисунках мелом на асфальте, в надписях на стенах сортиров и в плакатах на стенах домов. Завершающая глава нашей хроники, однако, остается гипотетической. Думается, что это связано с тем, что сцена в комнате на чердаке (тщетно было бы искать ее на плане дома) представляла собой в известном смысле прорыв действительности.

Сознавали это или нет мужчина и девочка, но эпизод этот означал радикальное расхождение с действительностью, нежелание существовать в ее мутных тепловатых водах. Сознавал это или не сознавал любимец женщин, но силу вырваться из действительности, раздвинуть сетку координат, как прутья тюремной решетки, могла подарить ему только любовь, которой он не знал. Итак: была ли кончина Бахтарева прямым следствием брачного акта, итогом небывалой интенсивности этого акта, сразил ли его, прокатившись по проводящим путям спинного мозга, двойной разряд энергии продолжения рода, энергии мужчины-самца и детской энергии девочки? Или слияние и смерть были разведены во времени? Что произошло в уединенной комнате перед восходом солнца, под взглядом целлулоидного божка?

Короткий бой сменился объятием, словно воодушевляющее аллегро — томительным ленто, некоторое время они стояли, прижавшись друг к другу, привыкая к этому событию, и душа Толи Бахтарева плавилась и испарялась от любви и жалости к девочке, так трогательно искавшей приюта у него на груди; ему представилась какая-то нездешняя, тихая и умиленная жизнь, а что, если, думал он, послать всех к чертям собачьим, что, если уехать и взять ее с собой. Как во сне, он видел изборожденную колеями дорогу от полустанка, высокое серо-голубое небо, себя с чемоданом и ее, он вел ее за руку, он представлял себе, как он сорвет доски с заколоченных окон, наколет щепы, как они растопят холодную печь и будут жить вдвоем, отец с дочкой, муж с женой, в темной и теплой избе; как будут бродить по пустынным холмам, сидеть на опушке леса, и возвращаться в сумерках, и слушать кукушку. Он помог Любе высвободиться из рукавов пальто, она осталась в коротком платье, его ладони, пальцы ваятеля, формовали прохладную глину, полуживую плоть, и она превращалась в тело женщины, лифчик мешал ему, быть может, девочка надела его впервые в жизни, но ничего не было под ним, и он вылепил ей маленькие полукруглые груди с крошечными сосками, смотревшими в разные стороны, он держал в ладонях ее хрупкий таз, как гончар держит только что изготовленную вазу, оставалось лишь вдохнуть жизнь в это творение его рук. Она уперлась головой ему в грудь, и он понял, что страх борется в ее душе с неодолимым любопытством, а любопытство уступает место чему-то, что он силился разбудить в ней. «Ну», — выговорила она сдавленным голосом, дыша ему в грудь, затем они оказались возле куклы, возможно, девочка споткнулась и упала, потянув его за собой. Но мужчина потерял разбег, если можно так обозначить странную в его возрасте неожиданность вдруг приблизившейся цели, и теперь ему нужно было время, чтобы вернуть форму. «Не бойся, — пробормотал он, — я не сделаю больно…» — словно его медлительность объяснялась заботой о ней; но она уже ничего не боялась. «Ну что же ты?» — спросила она удивленно. И тогда наконец напряжением всей воли, боясь нанести ей увечье, боясь раздавить девочку, он совершил над нею этот обряд, без сопротивления, если не считать естественную упругость ее тела, без всякой видимой реакции с ее стороны, не причинив, как ему показалось, боли, но и не доставив ей никакого наслаждения. После этого, едва схлынула судорога, он лег на спину, его рука перебирала кукольную посуду, другую руку он подложил под голову. Больше не было никаких мыслей, душа его парила в холодном безвоздушном пространстве, не было деревни, не было ничего.