Скосив взор, он увидел, что она сидит, обхватив руками коленки. Непостижимый взгляд косящих глаз смотрел мимо него.
«Дай сюда…» Перегнувшись через Бахтарева, схватила куклу и стала ее баюкать.
«Ты куда?» — спросил он.
Девочка растворила окно.
«Куда, стой…»
«Мы всегда с Машей гуляем», — был ответ.
«Ты что, с ума сошла? — сказал Бахтарев и вскочил на ноги. Ему стало ясно, что он ничего не добился, не разбудил в ней никаких чувств. Она осталась резиновой девственницей — мужчина всего лишь удовлетворил ее любопытство.
«Вернись сейчас же!» Высунувшись, он увидел, что она карабкается вверх по крыше, еще не просохшей после дождя. «Назад!» — крикнул Бахтарев. Она оглянулась, и вдруг, он увидел это, ее охватил страх. Кукла выпала из ее рук и поехала вниз. «Стой! — скомандовал Бахтарев. — Не шевелись». Девочка распласталась, как лягушонок, на покатой крыше. «Лежи так», — сказал он, перешагнул через окно, пригнулся и, держась за ставню, почти уже дотянулся до ее ноги в незашнурованном ботинке, но в эту минуту ставня с треском вырвалась из верхнего шпингалета и повисла на нижнем. Девочка медленно сползала по мокрой кровле, у ее ног, в желобе для стока воды, лежала целлулоидная кукла, а Бахтарев лежал внизу, в темном колодце двора, на дне пропасти.
72. Вознесение
«…Время это, однако, не вовсе было лишено людей добродетельных и оставило нам также хорошие примеры. Были рабы, чью преданность не могли сломить и пытки; мужи, достойно сносившие несчастья, ушедшие из жизни, как прославленные герои древности». Как если бы вслед за историком мы оглядывались на легендарную старину, припоминаем мы теперь время, оставившее столь скудный след, повествуем о стране, более не существующей. Здесь уже говорилось о ловушках, подстерегающих всякого, кто стремится восстановить прошлые времена, не примешивая к ним свое знание о будущем; хорошо уже и то, что он сознает такую опасность. Ведь причина искажений чаще всего не в том, что нам не хватает тех или иных фактов, а в том, что мы восполняем их фактами, которые совершились потом; зная о смерти героя, мы дорисовываем его последние дни и подсказываем ему финальные реплики, как экзаменатор подсказывает ответ ученику, мысленно уже выставив ему отметку. Но может быть, только история дает нам возможность увидеть то, о чем в жизни мы не догадываемся, чего не замечаем, думая, что живем всегда одной и той же жизнью, ступаем по одной стежке; между тем как к смерти ведут сто дорог.
Вот другая версия.
«Прошвырнемся?»
Это словечко тогда только что вошло в моду. Что она замышляла? Девочка бросилась бежать, но не к воротам, а к другому черному ходу, мужчина зашагал следом, повинуясь инстинкту охотника, он настиг ее наверху, напротив квартиры.
«Давай стирай, — сказал он, — это ты испачкала дверь?»
Как мы уже знаем, они не вошли в квартиру.
Он окинул ее быстрым взглядом с ног до макушки и от макушки до ног; маленький суккуб[20] воззрился на него и мимо него потухшим взглядом. Он схватил ее за руку, намереваясь стереть надпись ее ладонью, но она не далась, быстро и ловко полезла по узкой железной лестнице, упиравшейся в чердачный люк, и оттуда смотрела на него. Замок висел для блезира. Высокие стропила, анфилада чердачных комнат, прах и пыль прошлого окружили любовников настороженной тишиной, и несколько времени спустя они взобрались еще выше; тут под ногой у Толи подломилась дощечка, предупреждая о том, чему надлежало произойти.
Вещи живут другой, мертвой жизнью, и время для них протекает иначе; если бы мы были внимательней, мы увидели бы вокруг себя знаки будущего, которое для мертвых вещей уже совершилось.
Бахтарев сел на корточки перед куклой, как садятся перед ребенком, поднял голову — девочка стояла, не спуская с него глаз. Внезапно он понял, что она ждет, ждет, снедаемая любопытством, которое в некотором смысле противоположно желанию, хотя и стремится к тому же. Вздохнув, он встал, некоторое время перелистывал старую книгу, он колебался, пока наконец его не потянуло к девочке, и, как мы знаем, между ними произошла схватка из-за ножа. Можно предположить, что девочка, обороняясь, ранила, а может быть, и убила мужчину, а затем сбросила его с крыши. Эта гипотеза, однако, не подкреплена фактами.
Они стояли, обнявшись, не зная, что делать дальше, он целовал ее в голову, в глаза. Быть может, это и было то единственное мгновение, когда оба почувствовали, что больше не надо преодолевать ряды заграждений, колючую проволоку одежды, мертвую полосу стыда, огневые точки пола, потому что нет больше войны и нет надобности овладевать друг другом, потому что, сами того не заметив, они уже соединились, они вместе, они одно, как Адам Кадмон. Перемирие длилось одно мгновение. Вспыхнул беглый огонь. Ноги под девочкой подогнулись. Некоторое время любовники барахтались на полу. Ему показалось, что он раздавил ее своей тяжестью, он взглянул в ее расширенные от ужаса глаза и понял, что она ждет насилия, ждет боли и, может быть, смерти. Не тут-то было. «Ну что же ты, — вскричала она, почти плача, — ну!., ну!..» — и била его кулаком. Ее пальцы в отчаянии схватили его липкую, беспомощную плоть, так что он взвыл от боли. Никогда в жизни он не чувствовал себя до такой степени опозоренным. Открыв глаза, он увидел, что девочка сидит рядом с ним в той же позе, в которой сидела Маша, и с невыразимым презрением, не мигая, смотрит на него. Он встал и поправил одежду. Его глаза остановились на окошке мансарды. С минуту он думал о чем-то, потом поплелся к окну, вылез, глубоко вздохнул и шагнул в пустоту, подтвердив слова Тацита о том, что дело богов — не заботиться о людях, а карать их.
73. Эпилог: Москва
Нет ничего легче — по крайней мере так всем нам казалось, так кажется и сейчас, и будет казаться всегда, — нет ничего естественней, чем представить себе великий город как единое тело, точнее, душу, вобравшую в себя тела и души всех; песни и транспаранты, культ столицы, воскресивший обычаи Рима, особый сакральный язык, каким было принято говорить о Москве, — все это было неспроста, все было лишь более или менее неуклюжим выражением веры во всеобщую душу. Эта душа обвевала вас, когда, приближаясь к Москве, вы высовывались из окна вагона и вдыхали стальной и угольный воздух, когда трясло и болтало на стрелках, в паутине сходящихся и расходящихся рельс, не кто иной, как она сама, эта душа города, глядела на вас из пыльных окон приземистых железнодорожных зданий, с проносящихся мимо пригородных платформ, с замызганных надписей: «Москва-товарная», «Москва-сортировочная» и как они там еще назывались, из серой, ржавой, латанной толем и железом неразберихи складов, сараев, заборов, хибар, жалких цветников, двухосных вагонов, вросших в траву, с занавесками на окнах, с бельем на веревках… и вдруг мост, и под мостом улица, и первый трамвай: вы уже в городе, вы сами — Москва.
Эта душа объяснялась с вами на языке вывесок и знаков уличного движения, напоминающем язык глухонемых, по вывескам вы учились грамоте и смеялись от счастья, узнавая знакомые кириллические буквы, смесь Востока и Запада, Эллады и Рима, вы рисовали их пальцами в воздухе, варежкой на снегу, и мало-помалу они вытеснили ваши каракули, подчинили себе неловкие пальцы, держащие карандаш, перестали быть чьим-то свободным изобретением и превратились в частицы громадного, вечно мертвого, вечно воскресающего тела: в этих знаках жила Москва.