И книжку послал я Симонову, первую "толстую" книгу, изданную в Москве, да еще и с иллюстрациями. Ответ не заставил себя ждать. Пришло письмо, обстоятельное, без высокомерно-покровительственного тона, письмо старшего товарища по работе, в котором были и ободряющие слова, и замечания о прочитанной книге.
А вот встретиться и поговорить нам удалось лишь однажды. Так уж вбитая в меня наука - не быть навязчивым - действовала и действует до сих пор.
Когда я работал над "Зрячим посохом", один писатель, бывший на юге в Доме творчества, передал мне привет от Симонова и сообщил о том, что ему очень понравились заключительные главы "Последнего поклона", и он желал мне всяческих успехов. Признаюсь, я не думал, что эта книга "ляжет на сердце" Симонову, - очень уж, казалось мне, далека она от его творческого направления, да и жизнь, в ней рассказанная, ему, городскому человеку, должна быть совершенно чужая и неинтересная. Но шло время и почта приносила письма - отклики на "Поклон", и, как ни странно, - больше от людей городских, и не только бывших селян, что вполне объяснимо, а людей, в деревне никогда не живших.
Меж тем работа над "Зрячим посохом" подходила к концу, я давал ее читать друзьям по труду и тем, кто так или иначе в ней заинтересован и "отражен".
Когда рукопись "Зрячего посоха" прочла Аннета Александровна - дочь Макарова - и приободрила меня своим к ней добрым отношением, я попросил у нее совета дать ли рукопись для прочтения Симонову, поскольку о нем в книге кое-что сказано и сказанное нуждается в некотором уточнении, да и знал он Александра Николаевича давно и близко.
- Непременно! - сказала Аннета Александровна. - Непременно! Он, думаю, обрадуется этой книге. Вот только, слышала, он тяжело болен...
В тот же приезд в Москву, буквально через несколько дней после разговора с Аннетой Александровной, по приглашению любимого моего артиста Михаила Александровича Ульянова был я в театре имени Вахтангова, на премьере "Степана Разина", и увидел там Симонова. Он сидел чуть впереди меня, справа, в теплой рубашке и надетой на нее меховой безрукавке. Тяжкий кашель давил его весь спектакль.
"Пневмония! Знакомая мне болезнь, которая хуже тихой и злой тещи". Не знаю, мой ли пристальный взгляд или что другое заставило Константина Михайловича обернуться, и я увидел впалое землистое лицо, худую шею с туго натянутыми от трудного дыхания жилами, усталые глаза в темном, почти угольном обводе с как бы прилипшей к ним пленкой загустелых слез.
Мои глаза тоже затянуло слезами, и я какое-то время ничего не мог различить на сцене - слишком много дорогого и светлого связано у нашего поколения с этим писателем, слишком он был нам необходим и привычен, и привычен всегда молодым, деятельным, романтичным, удачливым, у всех и всегда на виду...
Он не создавал себе такого "портрета" - это время и мы, читатели, создали его, - и у меня разбитый болезнью, худущий, усталый человек вызвал не столько чувство горести, сколько растерянности, сознания и собственной уже изработанности, немощей, прошедшей молодости. Ведь часто в других жалеешь утраченного себя лучшего, и это единственный эгоизм, который можно оправдать в нас, людях.
"До рукописи ли ему?" - махнул я рукой, а вот повидаться мне с Константином Михайловичем захотелось - наитие, что ли, сработало? - можно и не увидеть, не успеть - не хочу об этом судить задним числом.
При еще одной встрече Аннета Александровна спросила, послал ли я рукопись Симонову, и сообщила, что разговаривала с ним по телефону, что он очень тепло отозвался обо мне и рад был, что именно я решился написать книгу о Макарове.
Я написал коротенькое письмо Симонову и скоро получил ответ с разрешением прислать рукопись.
Прочел он ее очень быстро, как потом сказал, - "за одну ночь", и попросил меня побывать у него. "Поговорить есть о чем", - добавил он в письме.
Позвонил ему от друга, слышу - кашляет беспрерывно, хрипит даже, и я сказал, что, может, не надо? Может, потом?
- Нет-нет! Немедленно приходите, а то я скоро уеду, и многое забудется. Надо поговорить сейчас, по горячим следам...
Он был совсем болен, выглядел еще хуже, чем тогда в театре, но при моем появлении поднялся, вышел в коридор, - видимо, чтобы приободрить меня и как-то оградить от укорных взглядов близких своих: ночью, как выяснилось, была "неотложка".
Я чувствовал себя скованно и неловко.
- Да не переживайте вы, - махнул он худой и слабой в кисти рукой. - Вы что думаете, лежать вот тут, на диване, и смотреть в потолок - легче, что ли? Правда, я пробовал читать. Вы "Сашку" Кондратьева читали, с моим предисловием?
Я сказал, что читал и что повесть мне понравилась, и Симонов, откашлявшись и отдышавшись, сказал, что как раз Кондратьева новую вещь и читал.
Заговорив о литературе, Константин Михайлович оживился, и мы с ним повспоминали военное время, он мне упомянул про бои под Могилевом, а я ему сказал, что мир очень кругл и узок и что, прочитавши в его дневниках о самолете-кукурузнике, сидящем на крыше, вспомнил и место, и городок - это было на окраине городка Зборова, на Львовщине, ныне по новому административному делению отошедшему в Тернопольскую область.
- Да что вы говорите?! Н-ну, знаете! - рассмеялся Константин Михайлович. - Вот и еще одна страничка войны разгадана!
- Я был молод, - говорю, - по бабушкиному заключению - "приметлив", да и стояли мы в Зборове несколько дней. А вы небось промелькнули на корреспондентской машине?!
- Да уж помелькал, поездил, полетал! - протяжно вздохнул Константин Михайлович. - Чаю, водки, Виктор Петрович?
- Какая уж нам, пневмоникам, водка? - отмахнулся я. - Спина вон и без нее мокра...
- Тоже, значит? Не запускайте эту проклятую болезнь. Вымотает! Вон, говорят, и Шукшина она доконала.
- Да, будто бы с нее началось...
Принесли чаю, крепкого, горячего, и под чаек мы с Константином Михайловичем о многом переговорили. Я знал об его истовой работоспособности, посетовал на себя, разбросанного, работающего лихорадочно, наскоками.
- А как вырываете вы время для такого объема работы, чтения, служб? поинтересовался я и тут же с восхищением отозвался о его телевизионной работе "Шел солдат" и сказал растроганно. - Если б не были вы так худы, обнял бы вас от имени всех нас - солдат, живых и погибших, да боюсь задавлю!