– Послушай… Ты решил пить со мной… И хочешь побродить по злачным местам в моей компании… Может, не стоит рисковать? Я ведь американец, а американцев убивают на каждом шагу… Не лучше ли тебе вернуться в «Маджестик» и лечь спать? Спать-то небось охота?…
– Конечно, охота, – ответил я. – Жуть до чего хочется спать. Но все это чепуха. Сегодня утром, когда я вернулся в отель, знаешь, что было в ящике для ключей? Листок с информацией. Нас предупреждают, что радио Вьетконга распространило по всей стране указание поступать с филиппинцами и южнокорейцами точно таким же образом, как с американцами. Понял? Правда, информационные листки иногда врут, но в каждой «утке» есть доля истины.
Сержант молчал.
– Так что отныне японцы в опасности. Мы ведь как две капли воды похожи на филиппинцев и южнокорейцев. И нас вместе с ними и вами будут убивать. Кстати, до меня дошел слух, что члены передового отряда южнокорейской армии, остановившиеся в «Маджестике», зарегистрировались под японскими именами.
Лицо Уэста помрачнело. Он молча потягивал сухой мартини, а когда капли попадали на его густые усы, сосредоточенно вытирал их пальцами.
Потом мы вернулись в Сайгон, на той же самой развалине «рено», и в одном кабаре и двух барах налились, как бочки, джином, шотландским виски, коньяком и пивом. В кабаре «Тюдор» ко мне подошла Моника, метиска, больная туберкулезом. Отец ее был итальянец, мать вьетнамка, и она с трудом изъяснялась по-французски, а по-английски не понимала ни слова. Встречая меня, она всегда просила денег на лечение, кашляла и повторяла: «Дай, да!..» Моника, невозможно тощая, бледная до синевы, с огромными черными, словно выскобленными ножом кругами под глазами, была красивой, распутной и страшно бедной. Настолько бедной, что у меня возникало ощущение, будто я ее насилую, хотя соблазняла меня она. В этот вечер, утопая в волнах густого, радужно переливавшегося алкогольного тумана, я очень тосковал по ней, по тому убежищу – нежному, теплому, дремучему, – которое давала мне ее плоть. Но я не пошел с Моникой – оставив деньги на уколы, тут же поднялся из-за стола.
День второй
Мучительное горячечное опьянение кое-как заглушило сухой треск пуль, наполнявший мои уши. Проснулся я на кровати номера 103 отеля «Маджестик». Одетый, в ботинках. Не помню, когда и как вернулся к себе. Голова гудела, как пчелиный улей. Язык, огромный, шершавый, словно трепанг, заполнил весь рот. Подняв дрожащей рукой телефонную трубку, я заказал кока-колу. Поплелся в ванную, глотнул немного зубной пасты. Меня вырвало. Ничего, кроме зеленоватой горькой желчи. Спустил воду, прислонился головой к унитазу. Голова, похожая на рыхлое, безногое и быскрылое насекомое, легонько стукнулась о холодный белый фаянс. Я почувствовал приятную тупую боль. Ползком, на четвереньках, добрался до ванны, открыл оба крана – с горячей и холодной водой.
– …Monsieur, monsieur!
– Oui…
– Ça va?
– Pas bien…
– Coca… VoÏlá…
– Merci…[3]
Едва передвигая ноги, ощущая тяжесть каждого шага, я прошел в комнату, взял кока-колу, отдал деньги немолодому уже бою. Запив кока-колой лекарство от печени, вернулся в ванную и погрузился в горячую воду.
Тепло волнами разлилось по телу, вошло в руки и: ноги – глубоко, до самых костей. Блаженно прикрыв глаза, я, кажется, задремал. Когда проснулся, вода уже совсем остыла. Было такое ощущение, словно я весь, целиком, растворился в воде, а теперь она постепенно возвращала мне глаза, пальцы, лоб. Я перестал гореть, жар и пчелиное жужжание исчезли. Голова стала мягкой и тяжелой, как пропитанная водой губка. Но все же я понял, что теперь смогу кое-как стоять, двигаться, я вылез из ванны, подошел к зеркалу.
Опухшие губы. Пожелтевшие белки. Набрякшие веки. Белый, обложенный язык.
За ночь исчезло все. Болото, пули, удивительный, потрясший меня закат – ничего этого никогда не было! Осталась лишь белая полоска на лбу – след каски. В лучах предполуденного субтропического солнца стоял, шатаясь от перепоя, какой-то человек средних лет, обрюзгший, беспринципный, циничный и трусливый. Некогда он был корреспондентом японской газеты. Но теперь вряд ли имеет право рассказать о боях. Токио… Где-то там, далеко, маячит твой лик перед этими вот широко раскрытыми, холодными, рыбьими глазами…
Я снова лег. Не поднимаясь с кровати, придвинул телефон, позвонил в агентства АП, Рейтер, Юпи, в газету «Сайгон дэйли ньюс» и нескольким коллегам-японцам. Куда исчез полковник Тао, до сих пор не выяснено. Несколько молодых офицеров, входящих в группировку «Каравелла», устроили вчера секретное совещание в особняке на мысе Сен-Жак, повестка дня совещания не известна. Есть сведения, что премьер, запершись в дальних комнатах дворца, работает над проектом реорганизации кабинета, однако ему, видимо, потребуется еще два-три дня, чтобы окончательно уравновесить соотношение сил между партиями таэден, гоминдан, буддийской и католической группировками. Буддисты, сторонники мирного движения, молчат. Борьба католиков, направленная против правительства, ведется только в скрытой форме.
Я позвонил Питеру Арнету в агентство АП. У входа в его контору висит листок, озаглавленный «Барометрические данные – прогноз переворотов».
– …Вчера я малость перебрал. Валяюсь в постели… У меня такое чувство, что переворотов в ближайшие дни не будет… А что показывает ваш барометр?
– Показывает: «По всей вероятности, обойдется». Сделайте инъекцию витаминов и спите. И ни о чем не беспокойтесь – наше агентство всегда поставляет точную информацию. А еще вам неплохо бы поесть пикулей…
– Благодарю вас…
Я лежал на кровати, закутавшись в купальное полотенце – лень было одеваться. На ночном столике оказался одеколон, и я растер им виски. Закурил. Вошел бой – вразвалочку. И так же вразвалочку вышел. Он принес телеграмму. Я распечатал: «Спасибо статью зпт миллион благодарностей тчк Она жемчужина полосе международных новостей утреннего выпуска тчк Токио с любовью тчк».
Я смутно вспомнил вчерашнюю ночь. Мы сидели в темном уголке кабаре. Совсем пьяный Уэстморленд, кажется, заплакал. Я, склонив голову, вдыхал аромат, исходивший от груди Моники. Помню, как сержант вытащил из кармана брюк своей полевой формы белый платок и высморкался. Тихонько отведя руку обнимавшей меня Моники, я в темноте нащупал его лицо и поразился – оно было мокрым! «Уэст, что с тобой?» – спросил я, и он, продолжая плакать, ответил, что оказался трусом, не выполнил своего долга. Да, он, тридцатичетырехлетний американец, уроженец штата Нью-Джорджия, бывалый солдат, ветеран корейской войны, провалявшийся в окопах тридцать месяцев, обветренный и шершавый, как наждачная бумага, беззастенчиво выставлявший напоказ запястье левой руки, где была вытатуирована голая женщина, – он плакал! Он стал влажным, как пропитанная водой вата. Я сначала подумал, что он нас разыгрывает, и ничего не сказал ему. Но он забормотал, не переставая тихонько всхлипывать:
– Помнишь… когда мы шли через болото… нас обстреляли сзади… И вьетнамские солдаты, эти мокрые курицы, пустились наутек… И бросили своих раненых… там, где они упали… И я бежал вместе с ними… И я бросил, понимаешь – бросил! – раненых…
3
Мсье, мсье! – Да… – Как вы себя чувствуете? – Неважно… – Кока-кола… Пожалуйста… – Благодарю