Случались и бунты, когда младший выпуск не желал признавать власти старшего, однако они были крайне редки и сурово наказывались. Чаще доставалось корпусному эконому, если его воровство переходило границы. Тогда, по воспоминаниям однокашника Нахимова Дмитрия Завалишина, все находящиеся в столовой ученики мычали, стучали ногами и ножами, выражая протест, и забрасывали эконома бомбами, «состоящими из жидкой каши, завёрнутой в тонкое тесто из мякиша, так, чтобы ударяясь обо что-нибудь, тесто разрывалось и опачкивало человека кашею»19, — словом, выражали своё мнение, как могли, всеми доступными способами.
Особенно угнетала новичка необходимость всё делать по команде: в шесть часов утра следовать строем на молитву и завтрак, в семь (зимой в восемь) — в классы. В полдень — также строем на обед, с двух до четырёх пополудни — снова в классы. В восемь вечера опять строем шли на ужин, в девять — на вечернюю молитву, в десять отправлялись спать. Свободного времени только и оставалось, что от послеобеденных классов до ужина, но и здесь лениться было некогда — надо заниматься самоподготовкой, выполнять задания на следующий день.
(Заметим, что суровые порядки не обошли стороной и женские учебные заведения. В Смольном институте благородных девиц воспитанниц тоже поднимали ни свет ни заря, заставляли обливаться ледяной водой до пояса, одевали в очень лёгкую форменную одежду, строго наказывали за неповиновение классным дамам, кормили весьма умеренно; даже в мороз они спали под тонкими фланелевыми одеялами. Потому мальчишки называли смолянок «кадетами в юбках»).
Несмотря на суровые порядки, проступки в корпусе случались. Гауптвахты и карцера в нём не было, но розгами секли по субботам исправно. Современному читателю может показаться странным, что дворянских отпрысков подвергали порке, однако в XVIII и XIX веках на телесные наказания детей смотрели иначе, чем во времена Конвенции по правам ребёнка и ювенальной юстиции. «Лелей дитя — и оно устрашит тебя», — предрекали ветхозаветные старцы, и родители резонно полагали, что воспитывать не наказывая невозможно. Поэтому и в гимназиях, и в училищах, и в кадетских корпусах мальчиков обязательно секли — «для их же блага».
Бывшие гардемарины по-разному оценивали корпусные порядки. Например, Владимир Даль, однокашник Нахимова, в автобиографических заметках обрисовал весьма мрачную картину: «...в памяти остались только розги». Однако к заметкам Даля, которые он диктовал уже тяжелобольным, нужно относиться критично. Ещё в период их публикации другой однокашник Нахимова, уже упомянутый Дмитрий Завалишин, указал на многие ошибки и несообразности в этих заметках; видимо, в конце жизни память Даля изменила ему[8]. Сам же Завалишин не только учился в корпусе, но впоследствии и преподавал там математику, механику и астрономию, так что мог судить о нём и как ученик, и как преподаватель. Выслушаем его мнение: «Недостатки, о которых говорит Даль, не были исключительно принадлежностью Морского корпуса, а были общи всем тогдашним... учебным заведениям... если и были действительно тёмные стороны, то были и светлые и даже такие, к осуществлению коих и ныне ещё тщетно стремятся многие заведения»20.Что же касается порки, то Завалишин считает: «...для крупных проступков помимо телесного наказания не было другого исхода, кроме исключения из корпуса, что, однако же, было равнозначительно совершенной потере карьеры. Потому не один отец и не одна мать сами упрашивали, чтобы наказали их детей, как хотят, только бы не “губили” выключкой из корпуса, ибо в таком случае дети, воспитывавшиеся даром и обеспеченные в будущности, “легли бы снова им на шею”, что для бедного (почти без исключения) дворянства было бы большой тягостью, часто и вовсе не по силам»21.
Вот такими порядками — придирками старших гардемаринов, поркой по субботам, хождением строем, жизнью по команде — встретил Павла Нахимова Морской корпус. Картина не из радостных. Если бы не брат Иван, пришлось бы тяжко. Вдвоём всё же веселее, если что — можно и отпор дать вместе. Вскоре у братьев появились друзья: Платон Станицкий, Александр Рыкачев, Иван Бутенёв, Дмитрий Завалишин и самый близкий — Михаил Рейнеке.
С Рейнеке Нахимова будут связывать долгие годы дружбы, самой искренней и преданной, которая прервётся только со смертью Павла Степановича. Михаил Рейнеке родился в ноябре 1801 года и был седьмым ребёнком в очень небогатой дворянской семье обрусевшего немца Франца Рейнеке. Отец служил в Ростовском пехотном полку, участвовал в войнах с турками, где получил тяжёлое ранение и вынужденно вышел в отставку, а подлечившись, уехал в Сибирь и поступил на службу в Иркутское губернское правление. В Иркутске он женился на сибирячке Марфе Васильевне Липовцевой, с которой уехал по месту нового назначения — на Камчатку. Пять лет Рейнеке служил на самой дальней окраине России, занимался делами гражданского управления, учил камчадалов сажать картошку и разводить огороды. В 1786 году семейство возвратилось в Иркутск, прожило там 12 лет, а затем переехало в Лифляндию, где и родился Михаил Францевич22.
8
Даль перепутал жену и дочь, места службы отца, указал, что в бытность гардемарином плавал только по Финскому заливу, забыл о морском походе в Швецию и Данию, хотя в прежние годы с удовольствием вспоминал о нём, рассказывая смешные эпизоды, к тому же сохранился его дневник с подробным описанием этого плавания.