Выбрать главу

— Дороги! Дороги посажному князю!

Посажный — значит посаженный на владение, принявший милость из рук Ясноокого Кагана; высочайшая честь, доходная должность. Но мысли свои Элья предпочитала держать при себе, равно как и наблюдения. К примеру, о том, что человеческие поселения, подбиравшиеся к Тракту, были либо разорены, либо бедны, грязны и изрядно вонючи. Они чадили дымом печных труб, расползались куцыми огрызками подворий и дворов, напоминающих Элье одновременно и клетку, и повозку Арши. И оттого она радовалась, что Урлак брезговал останавливаться в подобных местах. И только снова неслось над Трактом:

— Дороги! Дороги посажному князю! Дороги!

День ото дня поселений становилось все больше. И дома в них менялись, делаясь выше и чище; и стояли они тесно, порой и вовсе наползая друг на друга. В таких местах двигаться было еще тяжелее: пускай и жались к обочине повозки, рвали шапки с голов простые люди, кланяясь до самое земли, но места не хватало. А еще спустя день его и вовсе почти не осталось: Тракт ожил, закипел толпою, поставил преграды и оскалился откровенным недовольством. Теперь дорогу уступать не торопились, и легкая конница посажного князя, Урлак-шада увязла в муравьиной куче, медленно ползущей к воротам Замка.

Ханма — это от ханмэ. А ханмэ означает и замок, и человека, им владеющего. Получается, тот, кто сидит в столице, будет дважды ханмэ? Или ханмэ Ханмы?

У людей и язык путанный.

— Величайший из городов, — сказал Паджи, подымаясь на стременах. — Спорим, крылана, тебе прежде не доводилось видеть такого?!

Паджи любит спорить. За время пути он уже успел проиграть лисью шапку и серебряный перстень, зато приобрел шитую бисером лошадиную сбрую. Паджи — назначенная Урлаком тень, то ли спутник, то ли надзиратель, веселый, говорливый, готовый по любому поводу расхохотаться. И в то же время Элья ни на мгновенье не обманулась этой веселостью: получит приказ и перережет горло, с той же улыбкой, прибаутками и, возможно, поставив сбрую на то, как долго она, крылана, протянет со вскрытою глоткой.

Серые стены возникли чертой, непреодолимой для многих. О вал их разбились черные дома, подобравшиеся почти вплотную к запретной границе. И обидой, жалобой Всевидящему тянулись вверх сизые нити дыма.

— Гляди у меня. — Паджи, наклонившись, забрал поводья. — Толпа толпою, но если чего…

Отвечать Элья не стала. Как бежать, если через десяток метров ее просто забьют камнями? Серую кожу не спрячешь надолго под плащом. Сейчас она отчаянно нуждается в сторожевом псе, отгоняющем человеков криками и плетью-камчой.

Там за стеною начинались улицы. Они расходились в стороны, исчезая за углами громоздких строений, почти застивших небо.

— Дороги! Дороги посажному князю!

Копыта застучали по мостовой — камень не красный, но серый, изрядно истрескавшийся — и звук, отраженный стенами, вдруг ударил наотмашь, заставляя зажмуриться. Больно! Темно! Шумно! Как здесь можно жить?

— Не свались! — Паджи ехал рядом, стремя в стремя. — Затопчут.

Впереди многоцветная река лошадино-человеческих спин, сзади — то же многоцветье, но уже морд или лиц, внизу — грязь, вверху — едва видное, разодранное на лоскуты небо.

И совсем не видны Острова.

— Дороги, дороги посажному князю!

— Куда прешь, дура! — заорал водовоз прям в ухо.

Арша еле-еле успела в сторонку отскочить, а вот крикнуть, что сам он дурак — таки не успела, замешкалась. А сзади снова пронеслось:

— Па-а-а-берегися!

Каваш — справдый город, чего уж тут сказать. Таки тут зевать немашечки, и Арша, отпрыгнув в сторонку, прижалась к обындевевшей стене, кулачком утерла слезы. Обида душила изнутри, и на водовоза, и на этого, который с тележкою перемерзлой репы прет, а пуще всего на Вольса. Вот же ж дал Всевидящий супружника! Поначалу-таки слухать не слухает, лезет куда не надобно. И добре как чего хорошего приволок, таки нет, таки страховидлищу эту серошкурую, которая, почитай, едва-едва не сдохла. Ходи за нею, корми, гляди… Ну страховидлу-то Арша с прибытком запродала. Это ж семь «кобылок»! Да не медью — серебром полновесным! А еще вчерашняя деньга, хоть и медь, но тоже очень хорошо! Оно совсем много вышло-то, так, что по прежнему времени-то и не представить столько-то богатства! Это ж и на железо, и на инструменту новую для Вольсовой кузни, и на скотинку-таки хватило бы. А еще б на платье красное, с пуговицами резными, к нему — сапожки из козлиной кожи с железными гвоздиками на подметке, а Вольсу — на портки новые и кемзал вышитый.

Но отнял же, гад, все до монеточки последней. Таки у него целее будет! И таки сгинул. Видать, не будет ни коровки, ни сапожков, ни платья.

— Да-а-ароги! — раздалось грозное. Громко груцая копытами и броней потянулся отряд конников. Свистнула плеть, раздался истошный визг, ругань и снова: — Да-а-ароги!

— Только орать и гораздыя, — буркнул мужик в драном полушубке и сползшей на одно ухо шапке. — Волчаки. Шоб им слепца подхватить.

И объяснил, хотя Арша-таки и не спрашивала, ей-таки все равно было:

— Своих ловят и вешают. Видала при воротах-то?

А то как же! Трое висельников, старые, страшенные, одно хорошо, что уже несмердючие. Ну-таки было б это какое диво, а так — висельников по нонешнему времени в каждой деревне полно.

— А неча супроть кагана идти! — подхватила толстая баба в шали. — И правильно, что вешают, запросто так никто на веревку не потратится.

— Дура! Запросто… Запросто так не потратятся. — Мужик почесал бороду. — А если не запросто? Слышала, небось, что замиряться станут? Тегин-то крыланам крепко хвосты накрутил, а еще б чутка, то прям на облоки ихние и вышел бы.

— И шо?

— Вот тебе и шо. Ранили-то тегина, аккурат и свои ж ранили, которые не свои, а кхарнцами купленые, потому как там, — мужик ткнул пальцем вверх, Арша задрала голову, но ничего, кроме узенькой голубой полоски неба, не увидела. — Там много чего есть. Там эман, и колдунство не то, что тут. И ежели б тегин добрался, то мигом бы всех к струночке поставил, и кхарнцев, и торгашей Лиговских. Вот они, значит, и подсуетилися. Тегина убрали, заместо него князя посажного поставили, и сказали со скланами замириться и всех, кто тегину верный, поперевешать, чтоб, значит, смуты не было.

— Ой, рот твой брехливый…

— Мой рот говаривал с кумом, у которого брат — конюший у Халем-нойона, так он сказывал…

Всадники уже скрылись, опустевшая улица вновь пришла в движение, а эти двое продолжали спорить.

— А я те говорю, что хрена у них сполучится. Тегин-то очуняет, небось, и тогдашечки всем покажет, где раки зимуют — и кхарнцам, и серошкурым.

Вспомнив про склану, Арша вспомнила и про деньги, и про платье, которого точно не будет, и от огорчения и обиды пихнула кого-то в бок, заорав:

— Куда прешь!

Вольс объявился спустя два дня, боком заполз на козлы, дыхнул перегаром и, сгорбатившись, сказал.

— Отобрали, услепки. Все отобрали. Напали о пятерых. И с ножами еще.

Он пощупал подбитый глаз, подтянул вверх подранный кусок рубахи и, нахмурившись еще больше, спросил.

— А тебя-та тут не заобидели?

Арша мотнула головой. Жальче всего было платья, красного и чтоб пуговицы резные, и сапожков с железными гвоздиками. В них бы и похоронили: красиво б в домовине лежала б, как настоящая наир.

— Ты-та не спереживай. — Вольс прокашлялся. — Я-та вот чего, на, держи…

Достав из-за пазухи сверток, впихнул её в руки.

— Тама эта… Сказали хороший.

Внутри лежала темно-красная, цвета выспевших ранеток, ткань; плотная шерстяная, богатая с виду. А пуговицы, пуговицы Вольс вырежет, у него руки золотыя, а что пьет и дерется, ну так кто ж с мужиков другой-то?