Он уверен был, что если любовь, то все преодолимо: будет, не может не быть, единения душ! А нельзя никогда, наверно, жизнь связывать с человеком другой среды. Конечно, все бывает и получается хорошо. Но ведь это гораздо реже. Гораздо реже…
Когда он подошел, наконец, к районному парку, остановился, потом медленно, оглядывая, прошел через парк. Пруд, у которого раньше они сидели с папой, отдыхая, был сейчас затянут на треть ярко-зеленой неподвижной ряской.
Человек в оранжевом комбинезоне с силой поворачивал вентиль трубы возле лесенки, что уходила в воду. Наконец, хлынул из трубы поток.
— Чистим, — оборачиваясь, сказал человек в комбинезоне и подмигнул. — Уже и рыбка водится. Тут, видишь, недавно низовой пожар был.
И правда, высокие кусты у пруда были снизу темно-рыжего цвета. Бурлила светлая вода, отодвигая прочь зеленую ряску, а вокруг рыжие, наполовину рыжие кусты.
— Вон, — дотрагиваясь до его плеча, сказал кто-то худой, невысокий, в старенькой штормовке с капюшоном, он смотрел вверх на дерево рядом. — Ветки, вон, смотрите, будто убегали от огня.
Теперь они оба смотрели. Действительно, все ветки на дереве прижаты были вверх к стволу.
— Ну-ну, — сказал капюшон и пошел неспеша вокруг пруда.
Если бы остановился он, поговорили бы еще: может, он поэт или художник? Так хотелось с таким человеком поговорить. А даже не обернулся, как та женщина у памятника, молодая, белокурая, о которой все время, оказывается, думал.
Вот сам он никого никогда не убивал, но внезапно, вдруг, вдруг представилось (может, это чертов телевизор), что так взял и убил и не одного человека!.. Неповинных. Но это был уже бред. Просто бред.
И мама умерла, мама… А что осталось после нее… Лизка на помойку отнесла?..
На антресолях, Лизка этого не знает, лежит сейчас дяди Яшин портфель. Дядя Яша был музыкант, сосед. И это до сих пор: как он сидит у них в комнате, согнувшись у стола, старый уже, и ему всегда было холодно. На нем подбитая ватой безрукавка, на лысой голове берет, горбатый нос его похож на клюв, и под носом капля.
Раньше, когда родители уходили на работу, считалось, дядя Яша присматривает за ним и в пять, и в шесть, и в семь лет и позже присматривает за ним.
Только дядя Яша за ним не присматривал. Он давал ему пластинки, чтобы сам ставил на проигрыватель у своей кровати или уже у стула, но только, чтобы музыка играла тихо: дядя Яша за столом писал книгу.
Больше всех дядя Яша любил Шопена и написать хотел о его жизни, обо всем.
Закончил он свою книжку, напечатал ли ее? Но она явно была забыта, потому что, возможно, были книги о том же гораздо лучше.
А в портфеле дяди Яши лежали лишь черновики, выписки откуда-то цитат, обрывки нотных листов. Это было уже совсем ненужное никому. Да и много лет дяди Яши не было в живых. Только не поднималась рука на портфель.
Но, а если представить такое: годы и больше, больше пройдут и все забудут даже самые хорошие, бумажные книги забудут. И откопают обрывки эти ненужные, и, как на любых раскопках вместе с обломками простейших обеденных древних тарелок и кусочков пустяковых, но старинных писем, посчитается — вот он, значит, антиквариат.
Перед маминой кончиной он сидел в ее квартире, в той, когда разошлись с папой, сидел у ее кровати. Мама открыла вдруг глаза и вроде …вроде даже узнала его!
— Знаешь, — сказала она, — он лежал на диванчике. Я ему ногти на ногах подстригла, он был так благодарен. Ему, наверное, никто этого не делал.
И снова она закрыла глаза.
Раньше считалось всеми, что он-то похож не на отца, который даже тогда не пришел к ней, отрезал начисто когда-то, потому что она, мол, во всем была виновата.
На мамином лице с закрытыми глазами разгладились морщины, тонкое, прекрасное лицо.
Ей не понравилась сразу жена его Лизка, и он перестал, нет, но совсем уже редко стал приходить к матери. Да. Все повторяется. Какие разные друг другу люди: мама была завбиблиотекой, а отец, Лизка… Если бы во второй половине собственной жизни поправить первую свою половину. Если бы.
Это только теперь ему казалось часто — то ли он куда старше своих одногодков, то ли намного моложе. Выдумщик. Да. Выдумщик?..
В их просторном дворе, где прежде они жили вдвоем уже с папой, не изменилось, конечно, ничто и ничего. Не все же меняется.
И Серафима идет, как всегда, за угол дома, где кошки в подвале, и она их кормит. На Серафиме все то же серое длинное пальто, на голове всегдашняя шляпка, и в руке все та же холщовая сумка с кошкиной едой.
А он и сам кормил — правда, не кошек, а птиц, после завтрака бросал по утрам из окна сверху кусочки хлеба.