***
Очень важно, что Наташа молода, и ведь посмотрите, сквозь молодую кожу и несостаривашийся блеск глаз совершенно не просвечивают гниль, уныние и ветхость, такое впечатление, словно старость и не настигнет ее никогда, не сгноит всю эту буйную кровь с молоком в тошнотворной духоте медленного умирания. Это так хорошо в сравнении с утомленностью отечества. О, как она потряхивает грудью! Размышляя об этом, я заглянул с перекрестка в узкий сырой переулок и внезапно заметил там, между темными стенами домов, на разбитом тротуаре, Перстова и Машеньку. У меня тотчас вспыхнула мысль рассказать все Перстову, мысль, похожая на идею, на самосожжение в трудном и рискованном опыте какой-то идеологии. Она была вызвана, наверное, тем обстоятельством, что Перстов, мой ровесник (и мой хороший приятель), и сам на добрых двенадцать лет старше своей невесты; правда, ему есть что предложить ей, кроме красоты лица и приятной аккуратности фигуры.
Они, не заметив меня, вошли в подъезд дома, где жила Машенька. Я подался в противоположную сторону, но скоро вернулся. Несколько раз уходил и возвращался, и мои действия отдавали чистым безумием. Что значит рассказать Перстову все? Я хочу рассказать о Наташе, но у меня нет причин превращать свой рассказ в анекдот, притчу или романтическую историю подвига, я могу выложить только правду как она есть, признаться в безрассудной любви к женщине, которой вряд ли по вкусу такие мужчины, как я, такие бедняки и лентяи. Следовательно, весь смысл моего рассказа, моей исповеди может заключаться лишь в конечном ожидании от Перстова, преуспевающего и трагического, сочувствия и помощи. Уж не жалости ли? Вот до чего дошло - я жду помощи! Я надеюсь, что кто-то, хотя бы и мой замечательный друг, устроит мою судьбу. Неужели это необходимо мне? Неужели что-то в скрытых трещинках моей души желает этого?
Остановившись у входа в переулок, где жила Машенька, я выпрямился и расправил свое старенькое, видавшее виды пальтецо, готовя себя к суровому опровержению, к борьбе с теми внутренними слабостями, которые разъедали мою душу и толкали меня на путь сомнительных деяний. Но я уже слишком долго бродил по городу, устал, очень проголодался, меня извел мокрый снег, и мне представилось, что с пороками и слабостями лучше бороться не в одиночестве. Нужно было наконец переломить себя, на что-то решиться. Я вошел в переулок, меня внесла волна, у которой нет имени, волна чувств, которые не знают начала и конца и возникают из ничего, я втянулся в подъезд, по деревянной лестнице в темноте поднялся на третий этаж и позвонил в обветшалую дверь. Открыла Машенька, успевшая уже переодеться в домашний халатик, гладкая и скромная. Узнав меня - после долгого и пристального, почти тревожного изучения темноты и тишины, окутавших меня на площадке перед дверью, - она радостно округлила глаза, хотя сомневаюсь, чтобы мое появление доставило ей неподдельное удовольствие. Я вошел. Кольнуло странное предчувствие, что этот визит будет иметь какие-то особые, даже роковые последствия. Машенька в коридоре забежала вперед, этим движением приглашая меня оказать честь ее дому, квартирке, ее всегда с необыкновенной тщательностью прибранным комнатам, а между тем предчувствие удивительных событий разрасталось во мне все сильнее, очертания смутной догадки желали вылиться в твердую форму какой-то страшной тайны, и я, охваченный сумасшедшей радостью, готов был броситься в пучину, где подстерегала меня судьба. Итак, я жаждал событий, и указателем, направлявшим меня к ним, служила бесхитростная Машенька. Я всегда находил в ее поведении изрядную толику фальши, впрочем, как бы вынужденной, подневольной, даже оправданной - ровно настолько, насколько Машеньке необходимо было, по тем или иным веским причинам, убедительно поддерживать отношения с внешним миром. Она хотела знать только себя в отношении к Перстову, только отношение Перстова к ней, а все, что не входило в круг этих забот, отодвигалось ее сознанием в чуждую, холодную и ненужную даль, но Перстов интересовался мной, и этого было достаточно, чтобы она оказывала мне должные, но, как и следовало ожидать, театрализованные знаки внимания. Мы прошли в комнату, где я рассчитывал увидеть моего друга, однако его там не было, и я удивленно приподнял плечи.
- Он в своей конторе, - ответила Машенька на мой вопрос, - ты же знаешь, он не вылазит оттуда целые дни, работает и работает...
Я понимающе кивнул, полагая, что честно делю свое понимание на два ручейка: один - сочувствия к труженику Перстову, другой - сочувствия к его невесте, оставленной проводить дни в одиночестве. В комнате было чистенько, скромно и уютно. Жилище примерной девушки, приученной знать и разуметь, чего она хочет от жизни. Ее переполняли заботы и волнения, душили всякие неопознанные чувства, и она говорила так, словно задыхалась не на шутку, а мне это было только смешно. Она продолжала объяснять:
- Он был сейчас здесь... мы с ним ходили в магазин, присмотреть, что можно, к свадьбе, а потом он проводил меня и заглянул на минутку, но он уже ушел...
Я наморщился:
- Что же ты мне сразу этого не сказала?
- Хочешь, я угощу тебя чаем? - Она всячески старалась не ударить в грязь лицом, принимая друга Перстова.
- Когда свадьба-то? - выкрикнул я звонко.
- Свадьба? Будет... - с твердым и как бы угрожающим усилием возразила Машенька, и по ее глазам я понял, что она более чем определенно не советует мне искать вдохновения среди сомневающихся в близости ее семейного счастья.
Вряд ли я был ей симпатичен. Моя вызывающая нищета напоминала ей о собственной бедности, такой же вынужденной, как и многое другое в обстоятельствах ее жизни. К тому же теперь Перстов держал ее в напряженном прикосновении к миру богатства и праздников, и это обрасывало меня, в ее глазах, вовсе на уровень полного ничтожества, в мусорную яму, через которую, однако, ей все еще приходилось то и дело перешагивать. Я сознавал в ней такое отношение ко мне ясно, едва ли не до надуманности, она же сознавала его в себе, пожалуй, разве что через опасение, как бы я не вздумал цепляться за нее и Перстова, повлечься за ними, потрясая правами старинного перстовского приятеля. В ней работал инстинкт самосохранения, нравственное чувство молчало; бесконечно преданная Перстову, она с легкостью, с жестокостью ребенка предавала всех, кто не вмещался в ее брачный роман. Я согласился на чай; правду сказать, я был ужасно голоден.
- Он такой неуемный, - говорила она, пока я поглощал булочки и опивался чаем, - такой кипучий, такой фантазер... а какие у него планы!.. Из Арсена хочет переименоваться в Артема... Родители, награждая меня именем, говорит, полагали, что судьба будет ко мне благосклонна и заморское имя не покажется смешным, а вышло не так... Думаешь, это только каприз?
- Ему больше нравится называться Артемом, - сказал я.
- Это попытка повлиять на судьбу, победить рок...
- Вот как? Ну, думаю, он предпринимает и более серьезные попытки.
- Конечно! И знаешь, Саша, ему нельзя быть другим, нельзя быть нерешительным.
Я знал это. Я согласно кивал на все речи Машеньки. Да, я относился к ней предвзято, недобросовестно, как-то даже неделикатно. Она с головой ушла в драму, в захватывающую и почти невероятную драму своего жениха, и делает все, что в ее силах, ради его блага, почти жертвует собой, а я, эгоист, хочу, чтобы она успевала проявлять живой интерес к моим нуждам, проблемам, к моей личности, да на том лишь основании, что я связан с Перстовым узами дружбы, на ее взгляд, давно, быть может, утратившей значение. И когда я так подумал, меня охватило и обожгло ощущение большой беды, настоящей трагедии, обнимающей уродливыми железными лапами ее и Перстова судьбу, и собственные проблемы показались мне ничтожными. Забывшись, опьяненный внезапной сытостью, я перегнулся через стол, взял тонкую руку Машеньки в свои руки и сказал с закипавшими в груди рыданиями:
- Я понимаю, я все понимаю, милая!
На ее глазах тотчас заблестели слезы.
- Его семья... - пробормотала она, сокрушенно качая головой, - какие они несчастные люди... страшно и подумать, что люди могут быть так несчастны!
- Я знаю, тебе жалко их.
- Я многое для них должна сделать. Делаю... кое-что... но это ведь пустяк, а надо делать и делать. Понимаешь?