***
Вошел Перстов. Взглянув на него, я подумал, что странно, как он вообще на забыл о нашем уговоре встретиться в этом кафе. Мой друг был совершенно растерзан. Сдержанно кивнув нам, он заказал у красивого торговца, который тем временем снова возник за прилавком и смотрел на вошедшего с видом записного юмориста, по рюмке водки на всех. Я, конечно, преувеличил: мой друг Перстов был только слегка помят, на пальто висели клочья грязного снега, шапка съехала набок, а лицо пылало нездоровым румянцем, - и это все, а о растерзанности я заговорил разве что из смутного желания приписать опыту случившегося с ним нечто невероятное и почти жуткое, чего я ни при каких обстоятельствах не пожелал бы испытать на собственной шкуре.
В промежутке, пока Кирилл терявшим связность бормотанием заканчивал свои философские изыскания, а мой друг еще не появился, я размышлял о загадке Наташи. На этот счет, казалось мне, у меня возникли кое-какие заслуживающие внимания умозаключения. Но спросите меня, хотел ли я, имея смелые суждения о Наташе, имея и прозрения, подвести логическую базу под наш разрыв, который, судя по всему, считал состоявшимся, или же окольными путями создавал способ удержать ее, да и себя самого, естественно, тоже удержать при ней, при неком нашем общем интересе, - и я едва ли сумел бы ответить.
Наташа уверяла - и так, что я не мог усомниться в искренности ее слов, - что Кирилл с женой плакали на похоронах ее отца, а Кирилл отрицает этот факт, и в необходимости выбирать из двух правд я предпочел поверить Кириллу и принял его правду за основу. Но и слова Наташи я не отметаю как вздорную выдумку, ибо Кирилл рассказал, как было на самом деле, а ее рассказ - о том, что ей помстилось, помечталось, о том, какое средство замены реальности грезой изобрело ее горе. Рассказ Кирилла прозаичен, зауряден и сводится в передаче голой информации, ее рассказ исполнен поэзии, он символичен и пронизан мистическими настроениями. И вот этот-то контраст если не объясняет мне все загадочное и как бы ненатуральное в поведении Наташи, то по крайней мере обуславливает мое право становиться в некотором роде выше всяких объяснений, позволяет мне снова нащупать более или менее твердую линию в своем отношении к Наташе независимо от того, случился ли между нами окончательный разрыв или только беглая размолвка. Возможно, разрыв с ней произошел исключительно в моем сознании или даже воображении, а она ни о чем не подозревает и ни за что не отвечает, пребывая в счастливом неведении; возможно, это мое тайное желание. Но говоря о своем подъеме на высоту, дарующую мне право не вдаваться во все подробности ее поведения, я говорю, собственно, о своем неожиданном и поразительном открытии, что моя подруга сошла с ума, и говорю об этом как о факте несомненном, который как раз и снимает с меня обязанность постоянно оттачивать инструменты общения с нею и впрямую подводит к возможности более грубых, хотя и не отягощенных, разумеется, несправедливостью, обобщений в отношении нее.
Кажется, именно тут я должен дать самые простые и предельно откровенные объяснения. Если мне скажут, что в моем утверждении о сумасшествии Наташи слышится намек, что ей якобы не место среди полноценных людей, в здоровом обществе, то я на это отвечу, что без колебаний и на любых условиях покину вместе с Наташей таких полноценных людей и такое ваше здоровое общество, которое к тому же способно увидеть одно лишь безумие уже и в том, как отреагировала Наташа на греховные домогательства ее отца. Нет, казни, какому-нибудь суду и поношению я ее не отдам. Все ее помешательство в том, что мир ее представлений не ищет больше точек соприкосновения и сообщности с миром наших представлений, отличается от него, а при всяком вынужденном соприкосновении с ним искажает его, переиначивает на свой лад. И кому это мешает? чьи интересы это ущемляет? для кого это болезненно? Наташа живет теперь словно в фантастическом, иллюзорном мире, и кто мне докажет, что это катастрофа, а не благо?
Но одно дело ваши воззрения на существо Наташи и ее поступки, и совсем другое - мое право судить о ее поступках, мое право на самое ее существо, право, выношенное в муках и радостях, в судорогах, в несовершенстве и неповторимости нашего романа. И вот какая произошла странность: во всем, что касалось Наташи, я целиком и полностью удержался в материальном мире, она же не менее законченно перекочевала, в моем, естественно, представлении, в мир нематериальный, невидимый, в мир идей, переживаний, в мир воображения и причуд, искажений и порывов в неведомое, в никуда. Она оторвалась от почвы и воспарила в пустом пространстве, а я словно знаю заведомо, что с нею произойдет, пока она будет находиться в таком состоянии, словно уже прошел через все это, только иным, более разумным способом, ну, скажем, читая книжки, и поэтому она больна, ее свобода больная свобода, а я остался при здравом уме и ясном взгляде на вещи, и моя свобода - здоровая, чистая свобода.
Между нами разверзлась пропасть, а мне никогда не удавалось избавиться от ощущения, что там, где пропасти, не бывает дневного света. Там царство вечной ночи. С кого же мне спрашивать за такое мое сумеречное состояние? С матери, вынудившей меня жить в смутное время? С Перстова, этого неопытного дирижера, который заставил меня взять совсем не ту ноту, какую следовало? Мать мертва, а Перстов избит, и у меня нет никаких оснований думать, что им лучше, чем мне.
Я смотрел на Перстова, меланхолией взыскуя, меланхолией вливая в его душу нежность, чтобы он утешился и гнет ответственности не показался ему таким же мучительным, каким явилось для меня пребывание в яме, куда он меня завлек. Он рассказывал, и я внимательно слушал. Патриоты обращены в бегство. Меня это не удивляет, сказал я. Кирилл захохотал. Его жена все извлекала откуда-то полные рюмочки, все пила и пила, а когда Кирилл смеялся, ее рот растягивался до ушей и из темно-красной глотки вырывались какие-то болотные звуки. Мне чудилось, будто я смело и жертвенно запускаю в ее пасть пальцы, сурово провозглашая: коричневая чума! Перстов, обращенный в бегство и нашедший надежное убежище под крышей кафе, печальным взглядом окидывал мир, заматеревший в калейдоскопе самых разных цветов, тонов и оттенков, и продолжал свой поучительный рассказ. Патриоты устремились на решительный штурм - вы это видели, еще бы! мы были этому свидетелями, - и сначала имели, помимо морального, и некоторый материальный перевес над опешившей охраной, не ожидавшей от них такой прыти, но в ход пошли дубинки, и патриоты вскоре были отброшены, частью разбежались, не желая больше испытывать судьбу, а частью все еще толпятся перед особняком, но уже на почтительном расстоянии. Многим приходится зализывать раны. Вероятно, есть жертвы, сказал Перстов, но как-то неуверенно, в виде гипотезы или даже странной надежды. С жертвами на счету банкометам легче дурачить рядовых игроков, заметил на это Кирилл. Перстов опустил голову. Исследуя логику Кирилла, я не знал, относить мне моего друга к банкометам или к рядовым игрокам. В схватке ему досталась парочка крепких тычков. В любом случае он выглядел проигравшим. На каком основании люди, те, сто сбежались к особняку, называются патриотами? Патриот ли Перстов? Если да, почему он опустил голову, почему выглядит побежденным? Патриот может погибнуть, но не может потерпеть поражение. Я сказал:
- Я бесславно бежал с поля брани, а ты стоял до конца, хотя с самого начала знал, что дело проиграно. Браво, воин! Что мы должны думать, глядя на твое покрытое шрамами лицо? Восхищаться тобой, и только? Сожалеть о поражении? Ты подаешь себя участником борьбы, человеком, переставшим рассуждать и ринувшимся в бой. И мы принимаем тебя таким. Но не все похожи на тебя, Артем.
- Что за детский лепет! - оборвал он меня с досадой.
- Не все похожи на тебя, - повторил я, повышая голос. - Войди в положение человека, жаждущего дела, даже великих свершений, но не потерявшего способности рассуждать и сомневаться. Например, это не очень молодой человек, который успел вкусить бреда грандиозного социалистического эксперимента. Бред вроде бы отменен, так что наш герой чувствует себя совсем другим человеком, он стучит кулаком по своей груди и зычно восклицает: впредь я подобного не допущу, никаких экспериментов, я буду драться, я предпочту смерть! Но заняться каким-нибудь простым и обыденным делом, когда вокруг кипят политические страсти и каждый день решается судьба отечества, к этому его душа не лежит. Наш герой устремляется к лагерю демократов, куда же еще, если демократия - это дух и знамя нашего времени? Но вот ведь беда, правильные, казалось бы, говорят демократы речи, а вроде как не по-русски, и как будто даже не знают русского языка или торопятся поскорее его забыть. Все делают с оглядкой на чужие земли, разве что воруют по-нашему. Это не по сердцу нашему герою, он задумывается о патриотизме и льнет к патриотам, думающим думу о скорбях и страданиях земли русской, - а там его обескураживает засилье коммунистов. Это коммунисты-то думают думу о русской земле? Никогда он им не поверит, в какие бы одежды они ни рядились. Умному, проницательному человеку рассказать о всех этих диковинных метаниях нашего героя, так он ответит: незамысловатая, да что там, просто-таки бедная содержанием и смыслом сказочка для детей юношеского возраста. И по здравом размышлении мы вынуждены будем согласиться с ним. Но что же, спрашивается, нам делать, если эта убогая сказочка и есть наша нынешняя жизнь, если в ней, как в капле воды, отражается все содержание, вся идея нашего времени? Я преувеличиваю? Ну, в очень малой степени. Я же не беру в расчет тех, кому лишь бы набить брюхо, а там хоть трава не расти. Мы о них ничего не знаем и знать не хотим. Но где же, спрашиваем мы, выход? Разумеется, он может быть только в одном: искать, упорно искать незамаравшихся, чистых, совершенных, внушающих полное доверие, подкупающих своей искренностью и правдивостью, своим бесстрашием и готовностью отдать жизнь за возрождение отечества. И я спрашиваю тебя, Артем, где, когда и на какую тропку мы свернем с нашего опостылевшего пути, чтобы найти этих полубогов?