- Любишь ли ты, братец, кого-нибудь из них? Например, Лизу?
- Я обещал Машеньке жениться на ней. То есть... я говорил, что женюсь, но это прозвучало как обещание.
- И не можешь нарушить слово? - спросил я, улыбаясь сам не зная чему.
- Не могу, - ответил мой друг веско, без тени колебаний.
- Следовательно, ты должен выбрать Машеньку.
- Выходит так.
- А хочется быть с Лизой?
- Хочется быть справедливым, принципиальным, честным всегда и во всем.
Я окинул его оценивающим взглядом, словно мы встретились в первый раз, и он предстал передо мной солидным и видным мужчиной, который успел забыть, что его валтузили сегодня на политическом шабаше. Я засмеялся и спросил:
- А что по этому поводу думает Машенька?
- Ничего не думает.
- Так уж и ничего?
- Просто ничего не знает.
- Но думает же о чем-то?
- Не знаю, о чем она думает. Вид у нее, правда, бывает задумчивый. Напряженно о чем-то размышляет... да, подобное имеет место. Я даже подозреваю, она верит во что-то, во что-то такое, во что я сам уже давно не верю.
- Что же это? - усмехнулся я.
- И этого не знаю. Боюсь и думать. Предположим, там некая дверь, которую лучше не открывать. Страшно! За дверью что-то, что я боюсь увидеть.
- О, это какое-то детство...
- Или то, что было прежде детства.
- А что же было прежде детства?
- Не могу знать.
- Так к чему же мы пришли?
- К тому, что вот и Лиза не радует меня в последнее время, - вздохнул Перстов.
- А кто еще?
Теперь он засмеялся, а потом сказал:
- Поехали к тебе. Я угощаю.
Я ногой столкнул с тротуара на мостовую кусок льда и повернул к дому, решительно настроившись принять от друга угощение.
ЭПИЛОГ
Встряхнувшись, как будто жизнь превратилась в сон, который надо было рассеять, я сказал себе: зачем терзаться в неведении? - и все-таки отправился к Наташе, но долгого повествования об этом не будет. Нет оснований. Я пришел в книжную лавку, там еще раз встряхнулся, но уже от налипшего на мое пальтецо снега, и с приятным изумлением отметил про себя, что Наташа встречает меня хорошим спокойствием, хотя в душе, думаю, и не ждал иного. Затем мы просто, чуть ли не душевно потолковали о разных пустяках. Она по-прежнему трудилась в лавке, не предполагая ничего менять в своем существовании. Думая что-то беспокойное и лишнее об оставленном ей "папой" наследстве, я спросил, отчасти и рисуясь глубиной своего разумения новых веяний, не собирается ли она приобретать эту лавку в частную собственность. Мой голос прозвучал под низкими сводами подвала как воронье карканье, а Наташа, возможно, не поняла вопроса, во всяком случае я не услышал от нее внятного ответа, она посмотрела в тусклое оконце над нашими головами, со светлой улыбкой вздохнула и повела речь о том, что я могу выбрать себе книгу по душе, а если мне не хватает на покупку средств, она с удовольствием внесет деньги вместо меня. Это превосходное рассуждение напомнило мне о ее волшебной красоте, в которой я и нынче не сомневался, но которой как-то забыл полюбоваться. Я выразил моей красивой подруге признательность за столь широкий жест, однако не пошел выбирать книгу, заявив, что у меня их в избытке и я боюсь, что не успею все перечитать, поскольку жить мне осталось недолго. Ну, разве не пришел я в замешательство? Да потому и понес всякую околесицу, что пришел. Ведь мне очень хотелось книжку, а дьявол толкнул меня под руку и шепнул на ухо: не бери. На какое-то мгновение мне вообразилось, что в темном и сыром подземелье, откуда нет выхода, меня дразнят дорогими моему сердцу вещами, зная, что мне уже никогда не видать их. Но у Наташи был такой невинный, такой доброжелательный вид!
Она, в простеньком платьице, с накинутым на плечи пуховым платком, сидела за барьером, отделявшим ее от покупателей, на стуле, скромно поместив руки на коленях. Я недоверчиво присматривался к ней, чувствуя, что мне никуда не деться от расслабляющей меня детской доверчивости. Никакого внимания на мою близкую смерть, давшую о себе знать набольшим надрывом в моем голосе, она не обратила. В это посещение я не понимал, что все же послужило причиной нашего разрыва. Почему? Что случилось? Как случилось, что мы вдруг, без всякой видимой причины, охладели друг к другу? Или мы не охладели, а только почему-то думаем, будто охладели? Но почему? Однако я не замечал, чтобы были какие-то условия, которые побуждали бы меня пуститься в выяснение причин. Таких условий просто не было. Сам я не чувствовал, что мне под силу их создать, а может быть, не чувствовал и потребности в этом.
Я словно растерял всю свою пытливость. Ну вот один простой пример. Я до сих пор не знал, чем отравился Иннокентий Владимирович, а ведь даже и правила хорошего тона в известной степени требовали, чтобы я это знал. Казалось бы, стоит только спросить, и я получу точный ответ, ибо какие же на таком-то узком и специальном пространстве разговора можно чинить препоны, однако меня преследовало опасение, что Наташа и тут исхитрится на выверт, странно усмехнется и скажет: угадай. Нелепое опасение, и все-таки я предпочитал не спрашивать. Да и что мне, в сущности, за дело, какой отравой Иннокентий Владимирович лишил себя жизни, после того как дьявол сыграл со мной злую шутку, заставив отказаться от подарка, хотя я получил разрешение выбрать любую книгу, т. е. мог взять и самую дорогую, самую славную и необходимую?
Я видел, что Наташа отсутствует, именно светлая, тихая Наташа, сидящая на стуле в позе добродетельной простушки. Отсутствует не только для меня, но как бы и для лавки, для расставленных на полках книг, для мира, который наивно полагает, что она в нем присутствует, трудится, дышит, говорит. Я понимаю, найдется такой философ, который сочувственно кивнет на мое замечание, мечтательно зажмурится и скажет: для меня она тоже отсутствует, да и ты, приятель, вместе с ней. Но я всегда утверждал, что Наташа выше всякой философии; и пока я тянулся за нею, я, наверное, тоже был в некотором смысле выше. Теперь я сам вернулся к философии и в философию.
Ах, Наташа, и зачем только ты меня оставила?! Странно было бы, когда б я, видя ее перед собой, все еще думал - как тогда, в кафе, где слушал болтовню Кирилла, - будто она сошла с ума. Естественно, у меня сохранились кое-какие непреодолимые сомнения на счет состояния ее духа, но тело ее, тело это я бы и сейчас обнимал жарко, и целовал, и прижимал к своей груди, я бы и сейчас трепетными ноздрями ловил ее запахи, и искал во тьме любви ее руки, и осыпал их поцелуями, и орошал их слезами. Но не все исполнимо даже в великом царстве свободы. Может быть, Наташа обрела свободу большую, чем моя свобода? Как же в таких условиях применять мне мою любовь? На что она нужна? Да это и не условия никакие, а одно только пустое, незащищенное, безвоздушное пространство.
А Наташа, отрешенная (святая?), думала о чем-то светлом и улыбалась светлой улыбкой, набрасывая спасительную тень на пройденный ею тернистый и опасный путь, ее пронизывал свет, но хотелось бы мне поверить, что его источник находится не в аду, где ныне терпит вечные муки ее папаша. И я покинул ее.
Придется переступить условную границу, которая якобы делит мою жизнь на прошлое и будущее. Не знаю, откуда она взялась и что заставляло меня чувствовать ее, но я почти ее чувствовал в дни после посещения книжной лавки. Т. е. все, что было, то отошло в прошлое и связь с ним не больше воспоминания, а что стало продолжаться, то уже начало будущего и рассказывать о нем здесь не место. Наверное, так подействовала на меня уверенность, что с Наташей все кончено. Ну что ж, придется сначала немного высветить детали этого моего будущего, кое-какие общие подробности, а уже потом описать событие, ради которого я в своем рассказе переступаю границу. Если в двух словах, отмечу, что я, как если бы оттого, что так и не уяснил причины нашего разрыва, не слишком-то тосковал по Наташе, но была у меня прямо-таки ностальгия, мука упущенного блаженства, и я порой сокрушался над бездной своей расточительности и страдал без той неведомой и несомненно прекрасной книжки, которую упустил в нашу последнюю с Наташей встречу. Причина-то крылась в моей нерасторопности и глупости, не правда ли? И страдай теперь, пес! кричал я, бывало, загоняя себя в угол для вкушения назиданий и раскаяния. И все же я был счастлив, ибо волны, дивные корабли, свежие ветры, несуетные ковры-самолеты уносили меня в бесконечность, которую я вправе называть развитием, моим личным прогрессом. Я шел вперед, и поскольку шага не замедлял, можно говорить, что я самосовершенствовался.