Выбрать главу

Смех множился, множился, звенел в её ушах, забирался под черепушку, отражался эхом от её стен. Сводя её с ума.

Весь мир сузился до точки. Шум прекратился на один короткий миг, что длился почти вечность. Тонкое тело в бесформенном свитере напряглось и тоже застыло. За секунду её взгляд остекленел.

Она озверела.

Единственный раз в своей жизни. До этого она суетилась, носилась, протягивала тонкие руки к своей тетрадке, но они поднимали всё выше, выше, окружая её; и она не могла дотянуться. Она оглядывала столпившихся вокруг себя людей бешеным, больным взглядом загнанной в ловушку дичи.

И вдруг заревела, заорала утробным голосом из самой глубины её души, так, что все попятились, выпучив глаза; ударив ногой большого Витьку ниже пояса, со всей дури, старенькой кроссовкой, так, что пальцы на ногах заныли:

— Верните! Сейчас же верните! Чтоб вам гореть в аду! Твари, животные, чтоб вы сдохли!

Она до этого ни разу в жизни не повышала голос громче задушенного полухрипа.

С силой выхватила тетрадь, толкнув Витьку в грудь так, что он попятился и ударился о парту сзади; прижала к груди, где бешено колотилось сердце — быстро, легко, как у маленькой птички колибри. Тысяча ударов в секунду. Зрачки вращались по классу, как у безумной, она тяжело дышала.

Они сказали, что он страшный. Их глаза смотрели на него. Их слепые глаза не видели красоты, слепые, слепые… Он… он самый добрый. Он добрее их всех.

Он добрее их всех. Он лучше. Он — рыжий мальчик, некрасивый для всех, но такой живой, с озорной ухмылкой — никогда бы над ней не посмеялся. Никогда бы не скривил лицо так, словно она делала что-то отвратительное.

*

Наблюдение за ним было её любимым занятием. Она следовала за ним незримым путником, защитником (она могла отгонять от него птиц издалека, бросая камешки) на его пути в колледж; подолгу стояла во дворе вечером, когда светит лишь один жалкий фонарь и собаки жалобно воют, высматривала его длинный силуэт на дороге, а потом поднималась с промёрзлой лавочки и делала вид, что только что подошла, и вместе с ним заходила в подъезд. Он по привычке открывал тяжёлую дверь, пропуская её вперёд, отчего она неизменно краснела, мог что-то пробурчать типа: «А ты чего так поздно?», и она, бледнея, могла пытаться что-то сказать, но он уже не смотрел. Его взгляд был расфокусирован: он забыл о своём вопросе, небрежно брошенном соседской девочке.

Она ходила под окнами и задирала голову на третий этаж, щурясь на его окно. Занавески у него были, но он их никогда не задёргивал, наивно полагая, что никто не смотрит.

Но была она — с подрёберным чувством, что она делала что-то запретное, сладкое; с трепыхавшимся пульсом под кожей; подолгу не могла оторвать зрачков от стекла, где виден его смутный силуэт, до тех пор, пока в глазах и на улице не темнело.

Она всегда незаметно выскальзывала из квартиры, когда приходил отец со своей шахты, почерневший, злой, с зелёным лицом и зловонным дыханием. Иногда он ловил её на пороге за рукав и дышал парами спирта на неё, пристально глядя чёрными глазами на её испуганное лицо, и ухал, грубо, злобно, хрипло, как из фильмов ужаса: «Убью». Она тогда терялась.

Но в остальные дни, особенно когда на улице стало пахнуть весной, она обязательно выбегала во двор и привычно вставала под окнами с чувством, что ворует что-то у судьбы. Ей вообще всегда нравилось брать то, что ей не принадлежит, тайком. Его фигуру, часто без футболки, его метания по комнате, сидения у компьютера она тоже воровала.

Она практически наизусть знала его распорядок дня. Знала, что, когда он приходит домой, обязательно моется и заходит в свою комнату с мокрыми рыжими волосами и полотенцем на бёдрах; знала, что он часто рисовал в альбоме на кровати в больших наушниках, чиркая что-то карандашом, а потом вдруг психуя, всегда одинаково: резким движением перечёркивая весь рисунок, вырывая и швыряя листок в комнату. А потом хмуро глядя в одну точку. Он мог улыбаться, читая сообщения, и тогда она улыбалась тоже, сама не зная, чему радуясь. Его улыбка была заразительна. Она радовалась, что он может радоваться, и в её душе загорался маленький огонёк, который превращался в большой пожар, когда он снимал футболку изящным, небрежным движением и ложился спать.

Но это всё о нём могли знать и другие люди. Она шла дальше — она ловила малейшее его движение, каждый мили-штрих, запечатлевая его в памяти, чтобы потом отдать это движение бумаге, спрятать его там вместе с её учащённым дыханием. Она знала, что он всегда улыбается левым уголком рта; дёргает плечами в такт музыке из наушников; знала, как быстро на его лице сменяют друг друга эмоции; знала, что его правый шаг всегда был больше левого; знала, что при смехе он закусывает нижнюю губу и приподнимает левую бровь. И ей хотелось знать больше.

Он был её соседом — жил буквально через стенку. Когда отца в квартире не было, когда было так тихо, что слышалось дребезжание холодильника из маленькой кухни, она выходила в гостиную, вставала на скрипучий диван, покрытый каким-то бабушкиным бархатным покрывалом, и прислоняла ухо к стене со стёртыми наполовину обоями в оранжевый цветочек (отвратительные обои, в детстве она назло отрывала от них маленькие кусочки, а потом вставала за это в угол и долго не могла ходить и сидеть). Она не дышала: ей казалось, что слышна музыка из его наушников, еле-еле, какие-то задавленные и копошащиеся звуки. Тогда сердце её подскакивало от радости, она выходила на середину тёмной комнаты (потому что лампочка перегорела) и начинала кружиться по комнате, шаркая тапочками по скрипучему деревянному полу. Это шарканье тоже было музыкой. И сразу становилось светлее, солнечнее — её улыбки и смешки (несмелые, неуклюжие, полувопросительные — а можно ли? А мне ничего за это не будет?) кидали на тёмную лаковую тумбу и на стену маленьких солнечных зайчиков.

Они танцевали вместе с ней.

Иногда он приводил девушек. Он по привычке не задёргивал шторы (тогда она силилась отвернуться, кусала губы и в конечном итоге заставляла себя уйти, чувствуя жар в груди), а потом курил в форточку, без футболки даже в мороз.

Одним весенним утром она по обыкновению вышла из квартиры и тут же застыла, увидев его, целующего какую-то девушку у лифта. Они быстро отлепились друг от друга, растрёпанные, покрасневшие, сияющие. Девушка была красивой для всех — светловолосой, нежной, тонкой, с изящными чертами лица, но для неё она не представляла никакого интереса. За такими она не наблюдала.

Но тогда она даже показалась ей некрасивой — в сердцах она назвала её страшной у себя в голове, о чём позже очень сильно раскаялась, ведь девушка была такой доброй и так красиво смеялась…

Она сразу почувствовала себя паршиво, неудобно. Её серые глаза посерели ещё больше, и на свету люминесцентной лампы выцвели последние краски. Она сжалась в комочек.

— Ой, извини, мы тебе помешали? — весело спросила девушка, стирая помаду со щёк. Ярко-красную — такую любили блондинки. Парочка отошла от дверей лифта. Он нажал на кнопку вызова. Она помотала головой, неуверенно, несчастно. Вязаная шапка лезла на глаза, огромный пуховик превращал её в толстого, неуклюжего монстра. Такой она и чувствовала себя — чудовищем, рядом со стройной блондинкой в чёрном изящном пальто и красной помадой. Её бледные и толстые губы, похожие на каких-то два… вареника, сомкнулись и побелели ещё больше. — Эй, с тобой всё в порядке? — спросила ещё раз девушка, когда они заходили в лифт, и пощёлкала пальцами перед её глазами.

Парень тихо поздоровался. Она печально кивнула и не кинула на него ни одного взгляда. Ни единого. Уставилась на свои посиневшие руки. Девушка болтала о чём-то — весёлом, искристом, заставляя его смеяться, а она мечтала никогда не существовать. Ей казалось — с её существованием нарушен какой-то баланс. Её существование лишь утяжеляет ещё больше и без того тяжёлую, горбатую Вселенную, а ведь оно (существование) абсолютно бесполезное. Лишнее. Тем более, когда есть такие весёлые и красивые люди, как та девушка.