Выбрать главу

Митя от времени до времени ходил наведаться в полпредство. Но ответ из России все еще не приходил.

Один раз он снова застал у секретаря Николая Сергеевича Конусова, и тот спросил его:

— А что поделывает этот твой приятель?

— А он все картины рисует.

— Он художник?

— Художник.

— То-то он такой худой, — заметил Конусов, улыбаясь, — должно-быть, есть забывает.

Митя смутился. Ему было досадно сознаться, что его друг живет впроголодь.

— Ну, а посмотреть его картины можно?

— Я думаю...

— Видишь ли, я из Москвы приехал специально, чтобы знакомиться с французской живописью. Но меня, кроме картин, интересует и жизнь художников. Как ты думаешь, могу я с тобою зайти в гости к Арману? Не рассердится он?

— Нет, он такой добрый, когда... не сердится.

Все засмеялись.

— Да он не рассердится, — поспешил прибавить Митя. Ему уж очень хотелось похвастаться своим другом. — Только это далеко, через весь Париж ехать.

— Ничего.

Через полчаса они поднимались по темной, пахнущей кошками лестнице.

— Еще выше?

— Еще... чуточку...

Наконец, они остановились перед обитой клеенкой дверью.

— Кто там? — послышался яростный голос.

— Мы...

Митя оробел. Ему вдруг представилось, что художник в припадке творческого раздражения не слишком любезно обойдется с гостем.

Он сидел перед мольбертом в какой-то неестественной позе, казалось, он собирается почесать ногою ухо. Увидав Конусова, он сначала как-то бессмысленно выпучил глаза, а потом вскочил так стремительно, что опрокинул табуретку.

Комната представляла из себя очень странное зрелище. Все предметы — стол, стулья, этажерка для книг — были взгромождены на постель. Митя знал, что это делается для того, чтобы художник мог бегать свободно из угла в угол. Это было ему необходимо во время припадков творческого вдохновения.

Он был, видимо, очень смущен и озадачен приходом гостя. А Конусов между тем стоял неподвижно уставившись на только-что законченную картину.

Должно-быть, Арман уловил в его взгляде что-то особенное, ибо он вдруг побледнел и отошел в сторону. Митя тоже искоса поглядывал на Николая Петровича. А тот положительно пожирал картину глазами, улыбаясь так, словно испытывал необыкновенное удовольствие.

То, что он видел перед собою, не было обычным, созданным по шаблону, художественным произведением, какие сотнями можно видеть на любой парижской выставке.

Нет. Это было настоящее свежее и пылкое творение подлинного искусства, смелое, новое, яркое... Казалось, художник пренебрег всеми школьными правилами, но в то же время создал свою новую школу, столь же определенную и точную, как и старые, но свою собственную. Ничего такого замечательного Конусов еще не видал на парижских выставках.

Долго длилось молчание.

— Скажите, где вы будете выставлять это? — спросил Конусов.

Хвалить он не стал. Никакие похвальные слова не выразили бы его восхищения.

— Я предложу ее в «Салон», но ее забракуют.

— Не может быть!

— Не может быть? Глядите!

И Арман, бросившись к постели, вытащил из-за нее и поставил к стене другую картину, изображавшую Париж ночью.

У Николая Петровича даже дух захватило от восхищения. Такой игры красок он никогда еще не видел, а он видел немало картин на своем веку.

— А теперь смотрите сюда.

Художник перевернул картину. Сзади на холсте наклеен был ярлык с одним только словом:

«Забракована».

— Если они забраковали эту, они забракуют и ту! — вскричал Арман, — а я все-таки буду писать по-своему... Да. К чорту!

Конусов задумчиво созерцал картины. Какая-то мысль словно пришла ему в голову. Но он ничего не сказал, только с чувством крепко пожал художнику руку.

— Правильно. Пишите по-своему. К чорту!

И он ушел, чтоб не мешать работать художнику.

Арман не заметил даже его ухода. Он снова вдруг впился в свою картину. Он размахивал кистью, бормотал что-то. Потом вдруг крикнул, обернувшись к Мите:

— Может-быть, вы хотите кофе?

Вообще вел себя как сумасшедший.

Наконец, он вдруг с размаху подписал под картиной свое имя и год, а потом поднял оконное стекло и, встав на табурете, выставил наружу голову. Положив подбородок на крышу, он с наслаждением вдыхал вечерний воздух. Мягкий летний ветерок ласкал его гладко обстриженную голову, а кошки и коты равнодушно поглядывали на него. Париж с этой высоты казался морем крыш, обагренных закатом. Из этого моря, словно трубы далеких пароходов, вылезали дымящиеся трубы фабрик. Как огромный прозрачный маяк возвышалась Эйфелева башня, а немного поодаль — две плоских колокольни собора Богоматери. Художник торжественно оглядывал все это. В этот миг он чувствовал себя в тысячу раз выше всех этих буржуа, которые сейчас мчатся в Булонский лес переваривать сытные обеды. Гудки тысяч автомобилей сливались в великолепную симфонию. Да, художник Арман в этот миг чувствовал свою силу.