Выбрать главу

— Да, хлебца бы не мешало, — произнес Ленька. — Пойду у соседей займу…

Я остановил его, взял сверток с тумбочки, развернул на столе:

— Вот, берите.

— Ребята, ну и Витька! Обо всем позаботился! — это Мишаня.

— Ну, где ты его сварил? Где? Вот чего я никак не пойму…

— А добавки там можно? По второй, а? — раздалось вскоре.

— Стойте! — опять приказал Борис. — Ты сам почему не садишься? Ты сам-то ел или нет?

— Наливай ему самого жирного. Самой гущины!

— Садись, Витя, на почетное место!

— Не надо. Ничего мне не надо, — тихо сказал я, сел на свою железную койку, покрытую колючим солдатским одеялом, и почувствовал, что рыдания подступают к горлу. Я нагнулся и закрыл лицо ладонями.

В комнате стало тихо, совсем тихо.

— Что с ним? — полушепотом спросил Мишаня.

Молчание.

— Эх вы, психологи, — укоризненно бросил Борис, сел рядом, положил мне на плечо руку. — Брось, не надо! Успокойся…

— Ты прости нас, — сказал подошедший ко мне Кустиков. — Мы тут, днем, перебрали… Злые были, голодные. Ну… Прости, в общем…

Слева кто-то еще сел на кровать, тоже произнес что-то утешительное. Ага, это Гриша, его прокуренный голосок.

— Не сердись, брат, на меня, — сказал Ленька. — Я больше всех тут разорялся: такой дурацкий характер стал после контузии. Хочешь водички? Налей-ка, Мишаня, холодной из-под крана, сбегай на кухню. Это, брат, первое успокоительное средство — холодная вода. Все же я фельдшер военной медицины. Ну, быстренько, выпей!..

— Это вы, ребята, простите меня. Всех я наказал сегодня. А себя — больше всех, кругом виноват…

— Да ты свою вину десять раз искупил, — подал голосок Кустиков. — Я бы никогда не додумался: это же надо?! Ведро супа. А?

— И я бы не додумался, — согласился Мишаня.

— Да вы спросите: он, сам-то ел или нет? Ел? Отвечай!.. — спросил Борис.

Все еще не глядя на ребят, я отрицательно мотнул головой.

— Вот видите? Ну, хватит! — приказал он. — Давайте все к столу, супец-то стынет…

Я выпил воду, поданную в граненом стакане Мишаней, вместе со всеми сел за стол и, успокоенный ребятами, с чистым сердцем принялся за еду.

Да, Валя поработала на совесть, проявила все свои поварские и хозяйственные таланты. От супа пахло грибами, жареным луком, еще какими-то лесными травами и, кажется, даже укропом. С каждой ложкой я согревался, насыщался, отходил от своих обид и снова радостно принимал единственную свою жизнь, ее разнообразные события, своих — таких разных! — товарищей, которые стали теперь для меня так же дороги, как и мои однополчане.

После ужина Мишаня, куда-то исчезавший, появился вновь, протянул мне конверт:

— Тебе письмо, Витя. Девчонки сейчас в институте передали. Искали, говорят, тебя весь день, не нашли…

Письмо было из родного города, от мамы и Людмилы, моей сестры. Я взял папку, где лежали наброски рассказов, записи, сделанные на семинаре Старика, конспекты по зарубежной литературе, и пошел через темный двор в институт. Несколько окон там еще светилось. Это самые увлеченные и упорные «двигали литературу», а самые прилежные готовились к экзаменам.

Я нашел пустую аудиторию, включил тускловатую лампочку, на всякий случай просунул ножку стула в дверную ручку — забаррикадировался, хотелось остаться одному. И стал читать письмо.

«…Не бедствуешь ли ты в этой Москве? Не сидишь ли голодом, сейчас такое время, люди все никак не оправятся от проклятой войны… Мы всей душой с тобой и, если что надо, напиши, постараемся тебе помочь…»

«…Нет, мама, напрасно ты беспокоишься. Живу я очень хорошо, ни в чем не нуждаюсь, у меня тут много друзей. А если когда-нибудь бывает трудно — этого, правда, никогда не бывает, — то всегда найдется добрая душа, которая выручит и поможет…»

Последний дзот

1

В Сталинграде осенью сорок второго года немцы рвались к Волге. А наша тридцать шестая армия, готовясь отразить вторжение японцев, строила укрепления на маньчжурской границе.

Моему взводу достался самый дальний участок, километрах в семи от палаточного полкового лагеря. Вечером, едва привел я солдат с оборонительного рубежа и они, снимая винтовки, позвякивая котелками, собирались на ужин, вызвал меня комиссар Ляшенко.

Он работал в своей землянке, склонившись над картой-схемой. Всю его грузноватую фигуру, лысеющий лоб, остатки чубчика, красную шею, побритую полковым парикмахером, освещали отсветы пламени из печурки. Тепло сразу охватило меня, продрогшего в степи: весь день шел снег вперемежку с дождем.

Я доложился. Комиссар посмотрел на мою шинель, курившуюся легким парком, сказал:

— Сперва погрейся.

Я сел на чурбачок, протянул к огню руки, подумал: хорошо, когда комиссар остается за командира полка. С тем разговор короткий — выслушал приказ и кр-ругом через левое плечо. Почаще бы вызывали майора в штаб армии…

Вскоре стало мне жарко, я расстегнул шинель. Сухо потрескивали дрова в печурке, да изредка гудел полевой телефон.

Комиссар подозвал меня и показал на карту. Вдоль границы было разбросано множество значков: проволочные заграждения, траншеи, наблюдательные пункты. И дзоты, дзоты.

— Вот, Савин, оборонительная полоса почти готова. Твой дзот последний. Заканчивай. Срок тебе — сутки. Через день командующий будет принимать рубеж.

Я оторопел. Если бы знал комиссар, какая беда грозит моему дзоту!.. А рассказать — значит подвести Левку Лузгина. Ладно, как-нибудь извернусь…

— Рассчитывал, дня два хоть дадите. Незавершенки много…

Комиссар посмотрел в упор, сказ глухо:

— Ты когда живешь? Немцы прорвались к Волге. На двух участках. Значит, японцы вот-вот здесь полезут. Где я возьму тебе эти дни? Действуй!

Эх, если бы не Корзун с его предсказаниями… Пожалуй, мы уложились бы в срок. Теперь одна надежда на Левку. Только бы привез он завтра скобы. А комиссар дал людей.

— Нет, нет. Людей не будет. Работы завтра всем хватит. Управляйся своими. В обед зайду к тебе. Ну, действуй, Савин! — Он выпрямился, протянул руку: — Действуй!

2

На другой день я повел взвод на рубеж. Это был обычный взвод минометного полка, сформированного на втором году войны. Люди попали сюда не из военкоматов, а из разных частей, пройдя многие фильтры. Самых грамотных взяли на командирские курсы, в полковые разведчики, радисты, писаря. Кого-то отсортировали в дивизионе и в батарее, каких-то уцелевших грамотеев. А у кого и со здоровьем похуже, и образование — расписаться умеет, и ладно — куда их? К нам, командирам огневых взводов.

Огневой взвод — всего двенадцать человек, два минометных расчета — оставила на рубеже наша батарея. Два других взвода, вместе с комбатом, отбыли в Даурский гарнизон готовить зимние жилища, на случай, если не придется здесь воевать.

Шел я сзади и чуть сбоку, чтобы видеть всех, а они брели передо мной по холодной осенней степи, эти неполные два расчета, построенные в колонну по два.

Ближе всех ко мне, замыкающим, шел Грунюшкин. Он сутулился в своей не просохшей за ночь шинели, высоко открывавшей худые ноги в обмотках, нет-нет оборачивался, голубые глаза его, как всегда, слезились. Рядом, стараясь выглядеть заправским воякой, семенил Печников, веснушчатый парнишка семнадцати лет. Его, новичка, еще по-детски радовали военная форма, оружие и сознание, что он — солдат.

Эти двое вызывали у меня острую жалость. Грунюшкин своей тихой безответностью, постоянно катящейся слезой и спрятанным в глазах страданием: жена его погибла под бомбежкой, а дети — мальчик и девочка — остались на Смоленщине, занятой немцами. Печников же был в чем-то еще ребенком и не созрел для военной службы. Забавлялся гильзами, винтиками, гайками, да и сил у него, как у мальчишки. Поэтому, а может быть, потому, что многие вещи называл он ласково-уменьшительно — «котелочек», «винтовочка», «пилоточка», — во взводе прозвали его «красноармейчик».