Выбрать главу

Из чего бы сделать коньки? Нахожу кусочек палки и сломанную линейку. Привязываю к ботинкам шпагатом. Хочу ехать. Нет, опять не получается. Я, конечно, понимаю, что беру для коньков неподходящий материал. Но мне хочется хотя бы поиграть в коньки, хотя бы понарошке представить себя на коньках. Что бы такое приспособить? Я осматриваю комнату, перехожу в другую и на отцовском столе вижу счеты. Большие конторские счеты. На них отец быстро щелкает костяшками, сидя по вечерам за сверхурочной работой. И мне, иногда, позволяет «считать». Я беру счеты, усаживаюсь в них как в санки и, отталкиваясь ладонями, еду по полу. Не коньки, но все же… Тут входит мама.

— Ах, боже мой, боже мой! Что за ребенок? На минуту нельзя оставить одного!

Я растерянно молчу.

— Положи счеты на место и не смей никогда трогать.

После обеда я спрашиваю:

— Будем сейчас одеваться?

— Давай, скорее!..

Я счастлив и бегу за всеми своими одежками.

Наконец мы выходим. Снег мягкий, белый. Вот бы поваляться! Но мама крепко держит меня за руку, мы чинно идем по деревянному тротуару и выходим на главную улицу, на Большую. Так называлась она раньше, при царе, когда меня еще не было на свете, а теперь это улица имени Карла Маркса. Сколько тут народу! Успевай только смотреть. А по мостовой проносятся извозчики, кричат прохожим: «Па-аберегись!»

Дома здесь не то что у нас на Благовещенской, а все до одного каменные, огромные, в три этажа. Внизу большие зеркальные окна, над ними вывески. Я читаю первую: «Колбасная торговля вдовы Копьевой». В окне лежит нежно-желтый поросенок на блюде. Он прикрыл глаза и улыбается во весь рот. Над ним висят гирлянды сосисок, розовый окорок и толстущая колбаса. Я замедляю шаги, чтобы наглядеться на улыбающегося поросенка. Но, спохватившись — не опоздать бы на каток! — тяну маму дальше. А там еще интересней. В «Греческой кондитерской Ламбриониди» выставлены пирожные, кремовые трубочки, огромный торт, а на нем шоколадный медведь. В передних лапах он держит табличку: «Все к вашим услугам!» Значит, к моим услугам. Сразу же мне захотелось пирожных. Но в это время раздался протяжный гудок, будто заиграли на трубе. Я обернулся.

По середине улицы ехал синий фургончик на колесах — первый в нашем городе автобус. Люди останавливались, глядели с удивлением и восторгом. Вот до чего дожили! Управлял автобусом кто-то в кожаном шлеме с очками, в кожаной куртке. Руки в кожаных перчатках с раструбами держали рулевое колесо. Он всем улыбался, кивал, наверно, сам радовался, что едет. В окошечке было написано: «От вокзала до базара за 10 копеек всего». Вот бы прокатиться!

— Неслыханная дороговизна! — сказала мама. — Подумать только: десять копеек! Да я лучше десяток яиц куплю.

У длинного кирпичного дома, опоясанного вывеской «Центральный Рабочий Кооператив», мама сказала:

— Сюда надо зайти.

Я хочу скорее попасть на каток, но меня разбирает любопытство: что за кооператив такой. Заходим. Я удивлен. Обыкновенный магазин. У прилавков толчется народ, пахнет сукном, овчинами, краской. И пока мама спрашивает у продавца «Почем это? А это почем?» и трогает разные материн, ощупывает их двумя пальцами, я успеваю наглядеться на прибитый к стене плакат. Там нарисован крестьянин с серпом и рабочий с молотом, взявшиеся за руки. Сверху написано: «Да здравствует смычка города и деревни!» А пониже: «Рабочий! Не покупай товары у частника и нэпмана, иди в свой кооператив!»

На улице я спрашиваю:

— Почему не купила?

— Не на что покупать, сынок. Денег мало.

Я понимаю, что у нас мало денег. Мой отец служит по конторской части у мясоторговца Курдасова. И этот Курдасов платит отцу, часто говорит мама, сущие гроши.

Мы пересекаем улицу, где стоят лошади, запряженные в сани, а рядом расхаживают извозчики, поджидающие пассажиров, и попадаем в другую часть города. Здесь нет магазинов, меньше прохожих, тише. Вдоль тротуара растут старые раскидистые тополя, на них много снегу. Внизу поэтому негустой сумрак. Мы выходим на небольшую площадь перед городским театром.

— Какой, интересно, идет спектакль? — сказала мама, подходя к афише. — Луначарский «Бархат и лохмотья». Да-а… Нарком просвещения. Где это слыхано? В прежнее время министры пьес не писали. А теперь — пожалуйста…

— Потому и дороговизна, — сказала какая-то женщина в полушубке и толстом платке.

Мы прошли еще немного, и я услышал какой-то завораживающий звук. То было странное негромкое шуршание, сопровождающееся легким звоном, вернее звенящими тихими ударами. Тут же я увидел две высокие дощатые башни с флагами и деревянные решетчатые ворота между ними…

— Ну, вот, — сказала мама, — смотри!

Я рванулся к деревянной решетке, прижался к ней лицом, вцепился в нее руками и замер. По ледяному полю, прямо на меня мчались настоящие конькобежцы. Почти у самых ворот лихо поворачивали и уносились куда-то вдаль.

Сначала я видел только лавину мелькающих, кружащихся, радостных людей. Потом стал различать детали. Конькобежцев было много, они были разными. Взявшись за руки, неторопливо и старательно проехали две девочки в плиссированных широких юбках и красных кофтах. Куда быстрее промелькнул высокий кудрявый мальчик, заложивший руки за спину. Шарф его флагом разрывался по ветру. Как угорелые, во весь дух, догоняя друг друга и увертываясь, пролетели трое мальчишек в распахнутых куртках. Эх, счастливые!.. Плавно и стремительно, наклонясь вперед, будто плыли по воздуху, промелькнули двое в черных свитерах. Коньки у них длинные и тонкие, как ножи в колбасной вдовы Копьевой. Старик с белой бородой, в золотых очках, похожий на доктора, проехал не очень быстро, засунув руки в карманы пальто. В кресле, поставленном на полозья, провезли девушку в шляпе и с муфтой! Вот, глупая! сама на коньках, а еще и везут!.. А на середине круга творилось уж совсем невероятное. Некто в шапочке с помпоном и в широких, будто надутых штанах то ехал спиной вперед, то внезапно подпрыгивал и, повернувшись в воздухе, скользил на одной ноге, то, разогнавшись, останавливался и вертелся юлой, то опять катился назад, ласточкой раскинув руки.

Сколько я стоял там, сказать трудно. Должно быть, долго, потому что стал мерзнуть.

— Ну, достаточно, — решительно произнесла мама. — Всему надо знать меру.

На обратном пути я не обращаю внимания ни на шоколадные пирожные в кондитерской Ламбриониди, ни на поросенка в колбасном магазине вдовы Копьевой. Перед моими глазами несутся конькобежцы. Я не могу да, наверно, не хочу отделаться от этого завораживающего видения ни перед сном, ни во сне.

Да, я заболел коньками. Я не мог ни думать, ни говорить ни о чем, кроме коньков. Но ни мама, ни отец на эту «болезнь» внимания не обращали. Когда я просил коньки, отмахивались, говоря:

— Подрасти, подрасти немножко. Тогда купим.

А я, не зная, как воплотить в жизнь свою мечту, запоем стал рисовать. Я рисовал и прежде — дома, извозчиков с седоками, церкви, гуляние на главной улице — улице имени Карла Маркса. И еще — гражданскую войну: красных в буденовках и белых в эполетах, на лошадях, с пиками — все, что раза два видел в кинотеатре «Красный Байкал». Теперь это забылось. С несокрушимым постоянством рисовал я одну и ту же картину. Она называлась «Стадион-каток» и выгодно отличалась от предыдущего творчества. Все, так поразившее меня на стадионе, я старательно наносил на бумагу. Там был и мальчишка в распахнутой куртке, и старик с бородой, в золотых очках, и девица, восседающая в кресле на длинных полозьях. И других фигур было много. Все неудержимо неслись вперед на коньках самых разных видов.

— Это же умопомрачительно, что он нарисовал! — говорила мама. — Пусть рисует. Пусть. Он будет у нас художником.

Но я не хотел быть художником. Я хотел быть конькобежцем. Коньки же не смогли мне купить ни в ту, ни в следующую зиму, ни тем более в третью, когда мне шел уже восьмой год. С осени я должен был пойти в школу. Но в год, предшествующий этому событию, я заметил, что отец стал меньше со мной разговаривать, чаше молчал, задумчиво холил из угла в угол и негромко спрашивал сам себя: