Выбрать главу

— Эй ты, Гитлера дочь! Кто-то из ребят подхватил:

— Гитлера дочь!

В тот же день Дина убежала из детского дома, и не куда-нибудь, а на фронт, чтобы отомстить Гитлеру и доказать своим обидчикам… Попала она, разумеется, не на фронт, а в детский приемник. Боясь, что ее вернут в прежний детдом, она назвалась не своим именем. Из нескольких домов, куда ее направляли, она упорно пыталась убежать и всякий раз называла себя по-другому. И все из-за того, что не могла снести тех унизительных слов. Из-за них, в сущности, вся жизнь ее сломалась.

Став взрослой, Дина захотела найти родных, узнать, где она родилась, и, по ее словам, она стала «искать сама себя». Разыскала свой первый детский дом. Но архивы не сохранились.

Случай, на первый взгляд, маловероятный, тем не менее он произошел. Такова незащищенность души ребенка.

«ПАПКА СОМНЕНИЙ»

Самое трудное для меня в работе с письмами — сомнения. Прочтешь иное письмо и сомневаешься — считать его безнадежным или все-таки поставить на очередь в передачу? Может быть, это нерешительность с моей стороны? Нет, не думаю. На многих письмах я твердой рукой пишу: «Данных нет». Вот одно из таких писем:

«…Помогите мне найти моих родителей… Я помню, как очутился в детском доме Пскова, как началась воздушная тревога, и рядом с детским домом взорвалось какое-то здание, и нас увели в бомбоубежище. Дальше я запомнил, как нас, ребятишек, грузили в товарные вагоны и куда-то хотели эвакуировать, и была опять воздушная тревога, половину состава разбомбило, а наша часть вагонов осталась целой. После нас привезли в поселок Долматово, где я воспитывался и учился. Здесь же мне дали фамилию Иванов Леонид Александрович. Я вас очень прошу установить фамилию мою и родителей через детский дом г. Пскова. Ведь если я был в детдоме города Пскова, то там должна быть моя фамилия подлинная, а если измененная, то на основе чего они ее изменили?..»

Воспоминания в письме есть: о воздушной тревоге, об эвакуации детского дома. Но разве родители могут узнать своего ребенка по тем событиям, которые произошли с ним уже после того, как он с родными расстался? Нет, не могут. А нужных воспоминаний — о жизни в семье до детского дома — в памяти Леонида Иванова не сохранилось. Он просит установить его фамилию через детский дом Пскова. Можно было бы обратиться к бывшим воспитателям детского дома, так я иногда делаю. Но по каким признакам они могут узнать, о каком именно мальчике идет речь? Если даже сохранились списки воспитанников, то опять-таки невозможно определить, какая фамилия в списке принадлежала раньше Леониду Иванову. Вот я и решаю, как ни печально, сделать пометку на конверте: «Нет воспоминаний до детского дома, нет данных».

Никаких данных не нашла я и в письме Ахмеда Курбатова. Он попал в Дом малюток города Коканд, куда обычно попадали в грудном или самом малом возрасте. Он рассказывает, что однажды, когда он был уже подростком и шел с ребятами по улице, его остановила пожилая, сухощавая женщина, назвала его незнакомым ему именем, погладила по голове, спросила, как он живет в детском доме, как учится. Он придает большое значение их встрече, думает, что ей известно, откуда он попал в Дом малюток. Но даже если она знала его совсем маленьким, как же она могла узнать ребенка через столько лет? Очевидно, она приняла его за кого-то другого или просто приласкала встретившегося мальчика из детского дома. И тут — что поделаешь — нет данных для поиска.

Но иной раз не хватает решимости написать столь определенно: «Данных нет». Тогда появляется другая пометка на конверте: «Совсем мало воспоминаний», и письмо ложится в толстую синюю папку. Я называю ее «чистилище», потому что рано или поздно, все письма уходят оттуда/ либо в передачу, либо в архив. Это самая мучительная для меня папка. Мучительная потому, что совсем не легко взять на себя ответственность за судьбу письма. Ведь бывает так: логически как будто и нет в нем доводов в пользу розыска, но капля сомнения в душе остается. Как же тогда отнести письмо к безнадежным? Вот и читаешь его, и перечитываешь, возвращаешься к нему вновь и вновь.

Так, я не раз возвращалась к письму Зои Петровой.

«…Если вы мне не поможете, обращаться мне больше некуда… Мама, которая меня воспитывала, взяла меня из Омского распределителя в 1942 году. Ей дали справку, что я—Петрова Зоя, год рождения 1940-й. В эшелон эвакуированных меня отдали партизаны, они нашли меня в лесу Курской области, я была завернута в одеяло. Я не знаю, откуда взялись имя и фамилия, может быть, это мои настоящие, а может быть, нет. Мама рассказывает, что, в отличие от всех детей, я была полненькая, только большой живот. Волосы светлые, глаза голубые, на левом виске большая черная родинка. Мама говорит: «Я тебя взяла в нашу семью потому, что все мои трое детей считались некрасивыми, я хотела, чтобы ты не отличалась от нас, а потом ты взяла да и стала красивой». Но это ее слова, красоты за мной не водится. Когда мама меня взяла, я почти не разговаривала. Что она помнит из моей речи, это «хотца пит». Это я так просила пить (какой-то акцент, не то вятский, не то белорусский)… Милиция не может искать, говорят, нужна точная фамилия… Очень вас прошу, помогите мне найти моих родителей, я все постараюсь сделать, что вы скажете, если нужно, я сама приеду…»

Первое движение—отложить письмо в сторону: поиски безнадежны. Где-то в лесу нашли ребенка неизвестные партизаны, спасая ему жизнь, отдели в проходящий эшелон эвакуированных. Потом ребенок попал в детский распределитель. Судя по всему, имя я фамилия там и даны, как бывало в те годы. Откуда партизанам было знать фамилию найденного ребенка? Но тут-то и начинает закрадываться сомнение. А вдруг… Вдруг была приколота к одеялу записка с именем и фамилией? Так тоже нередко бывало. Да, но если бы была записка, о ней знали бы в детском приемнике. Но обстановка была такова, что записка могла затеряться. А если фамилия все-таки настоящая, то Курская область, родинка на виске и «хотца пит» для родителей могут стать уже суммой фактов. И вот пометка «Совсем мало воспоминаний» зачеркивается, письмо перекочевывает в передачу.

Долго я думала, как поступить с письмом Николая Белоконь. Искал он сестру, имени которой не помнил, — не то зовут ее Надей, не то Таней, — почти ничего не знал и о себе, но навсегда осталась в его памяти страшная сцена:

«Однажды мать взяла меня с собой, я сидел на ее руках и глядел по всем сторонам. Мать вошла в какой-то магазин. По-моему, только в магазине могут быть деревянные прилавки, за которыми стояли один-два человека. И вдруг мать обернулась. В широко открытую дверь вошли два немца, на них были железные каски, из-за плеч торчали винтовки. Я не знаю, что они требовали, но мать испугалась, сильно прижала меня к груди. Что произошло дальше, толком не могу описать. Этот случай всю жизнь преследует меня. Немцы начали громко смеяться, а потом в настежь распахнутую дверь магазина на большом сильном коне въехал фашист в такой же форме, как и те, кто раньше вошли. Мать закричала, вместе со мной вскочила на деревянный прилавок, обеими руками подняла меня к потолку. И последнее, что я помню, — громадные черные глаза лошади, широкие ноздри, оскал желто-белых зубов лошадиной морды и громкий стук тяжелых подков о деревянный прилавок. Дальше все кануло во мрак».

Немудрено, что ребенка, пережившего такие минуты, потом всю жизнь преследуют хохочущие гитлеровцы, готовые растоптать его вместе с матерью.

Дальше идут воспоминания о жизни в концлагере: «Колючая проволока в несколько рядов, между рядами проволоки трава, цветы… Ярко светит солнце… Я и еще несколько детей там, за проволокой…»