Выбрать главу

— Длинно, — сказал майор, когда я однажды назвал его ландскнехтом.

— Отбросим ландс, просто — Кнехт.

Так появился на свет Кнехт, о котором знали мы пока слишком мало, но которого между собою называли таким именем как реально существовавший объект розыска. Я не скрывал от майора, что слово это и его значение услышал от Амурского, видимо, неплохо владевшего немецким.

— Тебе тоже надо учить немецкий, — посоветовал майор. — Языки даются молодым.

Этот короткий разговор с майором заставил меня вообще серьезнее задуматься об учебе.

20

За окном госпиталя благоухала весна. Ясная погода перемежалась набегавшими грозами, и тогда в раскрытую на балкон дверь влетал шум потревоженной листвы недавно одевшихся в зеленый наряд тополей. А ветки молодой березы дотянулись до третьего этажа и при сильных порывах ветра заглядывали в окна палаты, в которой я лежал уже вторую неделю.

Открылась старая рана. Врач требовал, чтобы я отлежался. В палате около меня долго просиживали Георгий Семенович и Сергей. Они приходили проведать, приносили моченых яблок, книжки Лермонтова и письма от Ангелины Ивановны. Я пытался шепотом расспросить у Георгия Семеновича, нет ли чего нового по Кнехту, но он, приложив палец к губам, заводил речь о вкусе антоновских яблок. Разговор сразу подхватывал Сергей, вспоминая к случаю, что в детстве у него часто болел живот и бабка его лечила протертой антоновкой. Потом оба они, пожелав мне скорого выздоровления, уходили. Я оставался наедине с книгами и своей памятью.

После войны прошло не так много времени, но события той поры казались почему-то невообразимо далекими, принадлежавшими какой-то другой жизни. Вспоминалась военная весна, когда я тоже лежал, больной, в землянке, на нарах из тонких жердей, и невольно прислушивался то к нарастающей, то затихающей боли. Разнылась только что зарубцевавшаяся рана, поднялась температура, и дни проходили в какой-то серой безнадежности, почти без просвета. Хотелось выбраться из землянки в лес, но врач из полкового медпункта подолгу сидела около меня, тщательно и с повышенным вниманием осматривала, выслушивала и выносила заключение: лежать. На все мои уговоры грозила отправить в медсанбат. Я не сдавался и каждый раз просил разрешения только на прогулку, чтобы подышать лесным весенним воздухом, уверял доктора в том, что это поможет мне быстрее выздороветь. Вообще-то говоря, та женщина-врач хотела мне добра, но ее пристрастия и неравнодушия я не мог тогда не только оценить, но и понять.

Она была, как мне казалось, еще молода для врача, но не по годам располнела. И, конечно, относила на счет своей полноты все неудачи в личной жизни. Но в том ли дело! Просто «пациент» был неподходящий, оставался глух и нем к ее заботам, больше прислушивался к шелесту осин и елей в прифронтовом лесу...

В углу землянки коптила фронтовая лампа. И я рассказывал тогда докторше о своем доме, отце и матери, школе в соседнем селе и даже о березе у отчего дома, которую я сам посадил, когда учился еще в четвертом классе.

Молодой женщине, конечно, скучны были мои воспоминания и переживания, но я мог говорить только о прошлом, вспоминая все то, что было до войны. Оно само просилось из души, и я почти не замечал, что она молча держала мою руку в своих теплых влажных ладонях... Эта женщина-врач выветрилась из моего сознания, словно бесплотное существо, как будто ее и не было. А темная и сырая землянка, нары из жердей, как глухая боль в теле, все жили в памяти.

Прогремела война, прокатилась смерчем по полям и лесам, по станицам и городам, сожгла и искалечила столько белых берез — не сосчитать никому. После страшного грохота наступила великая тишина. Демобилизовалась и уехала куда-то врач, не раз лечившая меня. А через год после войны мне удалось побывать на родном хуторе, затерянном в степи, вдали от больших дорог. Меня тянули туда родное раздолье, высокое летнее небо, порывистый ветер, вольно гуляющий от горизонта до горизонта, белоснежная хата, обсаженная высокими тополями, бушующая в темной ночи гроза да табун пасущихся лошадей.

Отец встретил меня на станции, на безлюдном разъезде. Обнял слабыми руками, и я впервые увидел на его постаревшем лице пробившуюся слезу. Я был единственным пассажиром, сошедшим на этом разъезде, у разрушенного двухэтажного кирпичного здания. Старый паровоз засвистел, поднатужился и потащил за собою несколько старых скрипучих вагонов. Как только он отошел, стало необыкновенно тихо. На хутор ехали долго, повозка подпрыгивала на ухабах. Отец скупо рассказывал о хуторе, о разоренном в войну колхозе, о жизни хуторян, о их заботах и горестях, называл моих сверстников, на кого пришли похоронки и кто остался жив.