Влиться в компанию незаметно у Гурьяновых не получилось, они опоздали, при этом Гурьянов выплеснувшимся на них вниманием был польщен, а Катенька смешалась, ей казалось, что шитое еще до родов платье тесновато и одновременно она худа и неуклюжа, а живот все еще выпирает, и вообще за эти почти два года от коллективного веселья она отвыкла. А Нина еще, потеряв свою величественность, выскочила из-за стола, осыпала ее поцелуями и комплиментами, оказалась пьяненькой, и пахло от нее польской приправой «Яжинка».
Вечеринка продолжалась, место и роль разворошенного стола заняли новые магнитофонные записи и танец индианки, исполненный хозяйкой. Ее полуприкрытые, дорисованные до висков глаза стреляли так, что казалось, если не оба коричневых зрачка, то один-то при следующем ритмическом взмахе ресниц и изгибе полноватой длинной шеи уж обязательно выскочит, а куда он попадет и что с ним делать, уму ни одного из гостей было явно непостижимо. Гости расступились по стенам и все буквально держали руки на груди, словно бы наготове, поймать или оттолкнуть. Только Виктор Владимирович, брат Нины, оказался незагипнотизирован танцем, он не спеша ходил по комнате с кинокамерой, наставлял ее поочередно на лица гостей, композиции из сухих веток в многочисленных вазах и на повороты Нининого танца; подаваемые к столу кушанья и гранатовое вино в самом изящном фужере были им уже сняты. Катеньке никак не удавалось рассмотреть его лица, хотя гвоздем программы был в этот вечер, видимо, он. Он приехал после десятилетнего перерыва аж из самой Сибири, но с более южной, чем Молвинск, широты, и был там главным инженером на крупной электростанции. На вечеринке праздновалось его тридцатисемилетие, сестра называла его богом электричества.
После танца индианки, пока хозяйка отпыхивалась в кресле, гости взяли инициативу в свои руки и бросились в круг, не разбирая партнеров, заранее согласные на современный безнациональный примитивизм. Звучало нечто тягучее, с неожиданными затягивающимися всплесками, танцевальные пары формировались и рассыпались чуть не каждые полминуты. Гурьянов скакал, как расшалившийся жеребенок, и ухал как непонятно кто.
Катя Гурьянова не любит об этом вспоминать, но ей приходится. Когда кончается октябрь и начинается зима, ей становится жалко Гурьянова, она чувствует себя противной эгоисткой и рассказывает ему, стараясь изобразить позабавнее:
— Вот. Ты скакал, как жеребенок, а Геннадий Семенович уже дремал, так забавно попыхивая своей верхней оттопыренной губкой: пых-пых. И он подошел, и мы танцевали. — На этом весь ее юмор кончается, слова выходят какие-то скучные и голые, успокоения не приносят и вины не снимают, от них ей становится еще неуверенней, свет за окном кажется совсем серым, а жизнь скучной, и снова хочется чего-то, но ненадолго. — Потом мы смотрели его кино, помнишь, тайга, сопки, его жена, дочь и охотничья собака, a потом мы ушли домой. — После этого она уверена, что ничего и действительно не было, ни тогда, ни потом.
— Прошу вас! — Виктор Владимирович стоял перед ней, склонив коротко остриженную голову с аккуратными ушами, на худом» изящно выточенном лице, поверх выбритой синевы чуть заметный румянец, глаза, привыкшие повелевать, но не умолять.
Он повел ее осторожно и уверенно, сильные твердые руки будто и не касались ее. Они кружились в медленном ретро-вальсе, и в их движениях, непостижимо, в лад, ничего не было от плоти, так ей казалось, даже когда они чуть не натыкались на суетящуюся возле них с кинокамерой Нину и он уводил ее от столкновения, его рука на ее спине была не горяча, не холодна, не сдавливала и не мешала, будто ее и не было вовсе, лишь, ей показалось, она услышала: «Боже мой, какая тоненькая», и она подняла на него глаза. И ничего не поняла, сбилась, спуталась, увидела словно бы не своим, сторонним взглядом, что давно уже танцуют только они, медленно, совсем не в такт музыке, а все опять стоят по стенам, и руки у всех опущены вдоль тела, и смотрят на них.