— Можно, я хотя бы напишу вам? — Он курил и морщился от дыма, будто прятал взгляд и не знал, куда девать руки, и эти шевелящиеся руки, мнущие папиросу, перекатывающие блестящую зажигалку, были ей неприятны, он хотел еще что-то сказать.
— Нет, нет, ничего не надо, — заторопилась предупредить его Катя, кутаясь в пушистый воротник. — Вон поезд уже подошел.
— Зачем ты это делаешь! — кричал Гурьянов Нине следующим вечером, когда они сидели на кухне, Мишарин морщился и охал, Катенька молчала, а Нина кричала в ответ:
— Ты дурак! Что ты понимаешь в женщине!
— Ты сводня! — Гурьянов побагровел. — Ты добьешься, что я вообще выставлю тебя из своего дома. Светская женщина. Вечеринки-приемы. Сводня ты! Зачем тебе это надо?
— Ну-ну, ну-ну. — Мишарин погладил младшего товарища по плечу. — Ничего ведь не произошло.
— Только попробуй. — Нина умеет сама вернуть себе свою величественность. — Дурак. Все вы дураки. Превратили женщину во вьючное животное и довольны. Дураки, сдохнете без нее и сами не заметите. А у нее душа. И почему теперь вы выбираете, а не она? А если она его выбрала? И он ее любит и приезжал в этот раз из-за нее. И от тебя тут ничего не зависит. Он порядочный человек.
— Порядочный человек! — Гурьянов вскочил. — У нее, между прочим, семья.
— Да об чем разговор-то? — Мишарин встал между ними. — Что вы разорались-то? В кои-то веки собрались вот так, по-семейному. Дуете с двух концов непонятно на что. Вы посмотрите на Катю.
Катя сидела на табуретке, поджав ноги в стареньких домашних тапочках, безвольно опустив тонкие прозрачные руки на остры коленки, по круглому бледному личику ее текли слезы.
Да, тогда она плакала, ей казалось, будто что-то должно случиться, или крушение на железной дороге, в которое он не попадет, но вернется, потому что пути впереди будут искорежены и поезда дальше не пойдут, или она все бросит и куда-нибудь уедет, все равно куда, лишь бы подальше, но в другую от него сторону, чтобы остаться одной и все понять, потому что от всех их она так устала, устала от того, что все они знают, как надо жить, что делать в том или ином случае, когда говорить, а когда молчать.
У Гурьянова все люди делятся на рабочих, начальников и женщин, и все они лентяи и воры, их надо постоянно погонять и следить за ними, его бы воля, он оставил бы на земле только рабочих, они хотя бы не обманщики, потому что примитивны и глупы, начальники и женщины — абсолютное исчадие ада, нечего и думать о каком-то социальном прогрессе, природа ошиблась, их породив, землю ведь от них не очистишь, он же не фашист. Они с Мишариным никакие не начальники, они рабочие лошади. А она ему жена и все, Нинка напыжившаяся дура, но в этом права, она должна быть наивна, послушна, он никогда бы не женился на бабе с высшим образованием, она должна и дома надевать иногда медицинский халат и прохаживаться перед ним, пусть весь мир летит в тартарары, но семья должна быть последним, что из него исчезнет.
— А что ты хочешь, Катя, я старый человек, — объяснял ей себя Мишарин. — Я не верю в обещания, что будет все лучше и лучше, я слышу их столько, сколько живу, а появились они еще до меня. Я честно отрабатываю свои триста, суечусь, организую, пробиваю, и отстаньте от меня. Я тракторист и сын тракториста, не надо мне никакого прогресса, он мне жизнь сломал обещанием широких дорог и тем, что всякие мечты неизменно увязают в глине жизни. Ибо строим мы плохо и медленно, и я ничего не могу с этим поделать. Я Должен бы остаться трактористом и пахать землю. Я хорошо бы ее пахал, Катя, потому что я спокойный и добросовестный. И никогда ни во что не хотел лезть, вынесло. А Нинка сама себя вынесла, преподнесла, какие-то фигли-мигли, приемы все эти. Дочка у нас умерла, она и рехнулась. До тридцати пяти работала продавщицей в книжном магазине и орала за равенство между городом и деревней, между мужиками и бабами, а потом и вовсе сдурела. Ты ей не верь, она не ведает, что творит. Теперь, если по ее, дак никакого равенства быть не должно, деревня и женщина должны править миром. То она хотела, чтоб все забыли, что она дочь доярки и вывез я ее из Кнутовки исключительно за красоту, семью оставил и вверх по лестнице движение прекратил, а теперь всем твердит, что она крестьянская дочь, и называет это саморазвитием. Ей бы завфермой быть. Ну, точно, — обрадовался своему открытию Геннадий Семенович и прикрыл толстыми веками свои неглупые грустные глаза. — Ох, какая бы ферма была, образцово-показательная. Она потому дурью и мается, что у нее фермы нет, баб в подчинении да привесов, а в голове путаница. Это как же я столько лет терплю за целый бабский коллектив, как брюхо мое от ее талантов не лопнуло? — Геннадий Семенович при этом похлопал пухлой рукой свой круглый живот, тень размышления, блестя, стекла от его глаз по круглым щекам ко второму подбородку и там пропала, а все лицо покрылось всегдашней дремой и постоянным отсутствием.