Выбрать главу

Отвращение к труду, враждебность, неприятие его порождались лагерным принуждением к работе, использованием её как средства наказания. Но труд бывает и другим, если он не связан с рефлексом боли и страданий. Поэтому я с умыслом и подробно рассказывал, чем предполагаю заняться в ближайшее время: поступлю на работу, возьмусь за учебники, навёрстывая упущенное за последние годы. Об одном лишь я и словом не обмолвился: о вступлении в комсомол. Это решение я принял ещё в лагере, незадолго до освобождения, после стычки с Андреем Мясником. С этой мразью надо бороться не на жизнь, а насмерть, чтобы она вонючим потоком не захлестнула тот светлый мир, очутиться в котором я стремился.

Не имея права в лагере об этом проговориться, всё чаще вспоминал Комиссара Рубана, перебирал наши беседы с ним. Ещё тогда, летом пятидесятого, Леонид Романович пророчил мне: освободят — вступишь в комсомол. Он выведет тебя на прямую дорогу. И станешь ты — Человеком. Я почему-то со временем уверился, что меня примут к себе настоящие корчагинцы. Наверное, потому что искренне желал, как говорил Комиссар, встать в ряды передовых строителей нового прекрасного общества. А оно мне виделось чем-то вроде первомайского празднества, без тюрем и лагерей, единым братством людей, спаянных общей идеей. И торжеством разума, добра. Вот о чём я восторженно думал, когда неоднократно предупреждённая проводница оповестила нас заранее: скоро Челябинск. Я моментально переключился мыслями на родимый дом и негодовал по поводу каждой остановки у очередного столба.

К этому времени я почти прохмелел, умышленно не соблюдая святое правило пить наравне с товарищем. А Саша, накачиваясь, становился всё злее.

— Я им, фраерам, покажу, какой я человек. Я — человек. Чело-век!

— Саша, ты такой же, как все. Как они. Работяга, — урезонивал я его. — Не хуже, но и не лучше.

— А кто это знает? Они не знают, чего я испытал, фраерюги. Ты — знаешь. Я знаю. А они не знают. У себя в селе я буду хлять за первый сорт. Все дружки, которые от меня отвернулись, позавидуют. Что я не ишачу, как они, а живу не хужее их всех. А лучше.

Надо же настолько не то что отбить желание к труду, но и породить к нему презрение: Саша не признавал никакого полезного для общества труда. Потому что общество к нему отнеслось несправедливо. Хоть режь его на куски, а работать он не будет. На воле. Хватит, наишачился за годы тюремной каторги. А воля на то и воля, чтобы тебя не заставляли.

— Посадят тебя по новой. И всё равно заставят трудиться. Опять ямы копать. Так не лучше ли самому выбрать занятие по душе? — убеждал его я. — Ты же знаешь, у нас все должны работать. Чего же рогами упираться в паровоз?

— Это ещё надо посмотреть, — мрачно растянул губы в подобие улыбки Саша. — Может, и заставят. Силком. А сам я — не дурной, чтобы в ярмо лезть. Во, кнокай, какие мозоли. Пущай другие так повкалывают. Нашли фраера! А ху они не хо?

И никакие доводы не действовали — Саша оставался неколебимым. К моему великому огорчению.

Наш «пятьсот весёлый» (надо же, сколько лет прошло, а название поезда для простого люда осталось прежним) уже миновал развалюхи и землянки посёлков «Партизан» и «Нахаловка». Пора было заканчивать последнюю душеспасительную беседу с Сашей. Моё сердчишко заёкало, когда из клубов паровозного дыма возникли знакомые очертания челябинского вокзала. Последний раз это двухэтажное бело-зелёное здание я рассматривал через перекрещённое металлическими ржавыми пластинами окошко вагона, предназначенного для перевозки восьми лошадей или сорока зеков. В него ухитрились затолкать вдвое больше. Потому что это были не «человеки». То были мы — зеки.

Сейчас вокзал плыл мне навстречу, как корабль. Как великая, торжественная награда. Я стоял, вцепившись в поручень, рядом с хмурой проводницей и ликовал в душе.

Я рапрощался с Сашей, опять светившимся милой улыбкой. Спохватившись, вытряс из кармана деньги, зачем-то оставив лишь однокопеечную сверкающую новенькую монетку.

— Это — тебе. Не знаю, хватит ли до дому. Но постарайся растянуть, — сказал я, засовывая деньги в Сашин карман зековских брюк.

— Не надо, — не очень уверенно воспротивился кореш. — Не пропаду. Будет день — будет пища.

— Зачем тебе из-за куска, чтобы не голодать, горбом рисковать? И других обижать? А я — уже дома.

Я еле удержался, чтобы не спросить, правда ли, что он украл телогрейку, чтобы купить несчастную «Кориандровую». Или наскрёб своих, кровных? Но не спросил. Почему-то поверил, что не украл. Не созрел ещё для этого. Но вскоре может отчаяться. И как-то следовало бы остановить его от опрометчивого, возможно рокового, шага. Если б ехал с ним и дальше… Но тут наши пути расходятся. Пока. Вдруг…