Выбрать главу

— Ты говоришь, что человек получился из обезьяны? А куда же хвост делся?

Он сказал «хвист».

— За ненадобностью исчез. Остался лишь только рудимент — копчик.

— А почему сейчас, — потешался Коля, — ни одна обезьяна не родит человека?

— Да потому что, — горячился я, — то была особая человекообразная обезьяна. Таких сейчас нет. Они все стали людьми.

— Эх, счас бы хоть обезьяне вдуть по самый корешок, — ёрничал, похоже, вчерашний шутник. — От меня она родила бы. Зараз — двойню.

— Илименты зоопарк с тебя содрал бы как с миленького, — подхватил шутку другой, — и статью получил бы за скотоложство….

— Не мешай, — урезонил я похотливого обезьяньего любовника-хохмача.

Но где там! Соседи по нарам, не давая нам и рта раскрыть, завели трёп о скотоложстве, как с каким животным следует поступать при половом сношении. Этот разговор захватил многих. И получилось так, что ни они нам, а мы им уже мешаем. И мы с Колей опять повлачились к запретке. За трёхрядным проволочным забором с вышками на углах желтели лютики и густела буйная зелень луговых трав. И никто не мешал беседовать. Лишь бы сдуру не пальнул с вышки попка, не продырявил бы «при попытке к бегству». Но мы не приближались вплотную к вскопанной следовой полосе. Чтобы не испытывать судьбу.

Наговорились досыта. И я понял, что Коля глух к моим атеистическим доказательствам. И решил в будущем никогда в беседах с ним о Боге не заикаться. Тем не менее дружеские отношения наши крепли. Ведь когда стали пропадать одна за другой хлебные пайки и мне, чтобы избежать самосуда, пришлось возмещать пропажи, не одноделец Серёга предложил кусок хлеба, чего у него хватало с избытком, потому что примазался к блатарям и они его «подогревали», а Христосик. Причём предложил мне часть своей пайки, слукавив, что не может её доесть. Правда, получал он рабочую норму (восемьсот граммов), да ещё рекордистский ДП (двухсотку серого), а я лишь шестьсот пятьдесят, столько полагалось занятым в обслуге.

Из двухсот обитателей палатки только двое пошли на такую жертву — Христосик да старый большевик Леонид Романович Рубан, медленно умиравший от желтухи. Пожалуй, лишь только они двое верили в мою честность. И сочувствовали мне по-настоящему. За что я им был беспредельно благодарен, готовый отплатить добром за добро.

Среди правил, которым я неукоснительно следовал, было и такое: не бери ни у кого ничего. Ни в долг, ни в подарок, ни тем более — без спроса. Чтобы не впасть в зависимость. Хорошее правило. Оно меня, полагаю, уберегло от больших бед. Отказался я не только от предложения Христосика, но и Комиссара. Хотя Коля долго меня увещевал. А у тяжелобольного Комиссара я не мог взять хлеб именно потому, что он хворал. Хотя другие мужики из его бригады брали. Не понимали, наверное, что хлеб — это жизнь. Вполне вероятно, что именно этот кусок и спасёт недужного и ослабленного.

И хотя я чувствовал, что голодание обессиливает меня, всё же верил, что во мне достаточно внутренних сил и я выживу. К тому же мне довольно легко удавалось переносить недоедания. Не мучился, не метался, не терял рассудка! Да и привык: в детстве, в годы недавней войны, бывало, приходилось обходиться минимумом еды. Когда припасы кончались и раздобыть их было неоткуда.

От погони за жратвой меня отвратили и зрелища, которые неоднократно наблюдал возле так называемого лагерного пищеблока и его помойки: в отбросах копались ополоумевшие доходяги, выискивая хоть что-нибудь съедобное — рыбные головки и внутренности, картофельные очистки… Эти сценки вызывали у меня такое омерзение, что я, как ни голодно было, не то что к помойке, к кухне ни разу не подошёл, чтобы попытаться пошестерить за миску баланды или черпачок каши. Кстати будет сказать, что те, кто поддавались повелению желудка и шестерили или помойничали, именно они, ложкомойники и фитили, гибли в первую очередь от кишечных заболеваний, отравлений и… объеданий. Даже видеть этих опустившихся людей, иногда и на людей-то не похожих, было тошнотворно и больно. Я их не осуждаю. Мне их просто жаль было.

Коля, худющий и жилистый, как я догадался, тоже легко переносил голод. Что я в нём тогда разглядел, так это — самодисциплину. На вид уступчивый и бесхарактерный, он обладал железной волей. И эта черта его характера мне нравилась. И я хотел быть таким же твёрдым, когда дело касается главного. То есть убеждений.

Похоже, вручив себя воле Бога, Коля был уверен в своём будущем. Уверен и спокоен. Возможно, уверенности ему придавал срок — с воробьиный нос. Три года — всего! Ни у кого в лагере, наверное, не было такого смехотворного срока. Колин земляк Зелинский, осуждённый приблизительно за то же (за дезертирство), имел червонец. Коля тоже отказался взять в руки оружие. И заявил, что не будет никого убивать, сославшись на какие-то строки из Библии. Мне такое поведение мнилось несерьёзным. И даже глупым.