Я сразу же написал Коле благодарственное письмо. В лагерь. Возможно, моё послание и дошло бы до адресата, отправь его через волю. Но я опустил его свёрнутым треугольником в «свой» трёхведёрный почтовый ящик с надписью: «Для писем, жалоб, заявлений от заключённых». И — как в бездонную пропасть…
На раскалённой решётке
«Пользование аней пятнадцать минут. За сверхурочное пребывание в ане 3 суток ШИЗО. За самовольное пользование аней 5 суток ШИЗО. Посещение ани бригадами строго по графику».
Скинув одёжку под этими слегка подкорректированными остряками-самоучками правилами, я нацепил шмотки на металлические крючки из толстой проволоки, надвинул на босу ногу кирзовые ботинки с сыромятными ремнями вместо шнурков и гаркнул:
— Володя, открывай!
— Счас, — послышалось из каптёрки прожарщика. — Не спеши как голый ебаться.
А я и в самом деле голый стоял перед не успевшей поржаветь, обитой жестью массивной дверью со смотровым окошечком на уровне глаз.
Володя с каким-то незнакомым мне зеком, судя по замурзанной его физиономии и ещё более грязной одежде — кочегаром, похлёбывали из кружек чифир. Прожарщик был, несмотря на свою молодость — мне одногодка, — запойный чиканашка. Его «счас» могло растянуться, действительно, на целый час. А то и более.
— Ладно, я сам, — оповестил я Володю и откинул металлическую полупудовую пластину-щеколду.
Из темноты камеры пахнуло мощным сухим жаром. Ступая по решётчатому полу, я проворно повесил крючки с одеждой на трубы, сдвинул моё приданое по этим трубам к центру камеры, где жарче, и притворил за собой дверь.
Боже мой, какое блаженство! Веничек бы сюда берёзовый, пышный, похлестать себя по рёбрам и мослам…[172]
Всё моё тело ныло застарелой нудной болью и от чугунной тяжести перетруждённых мышц, особенно — икр. Их я и принялся разминать в первую очередь.
Когда глаза освоились в полутьме, то глянул ради интереса — на термометр сбоку окошечка, — ого! Сто пять. Или даже сто шесть.
Внизу, глубоко под решёткой, десятками кроличьих глаз подмигивали колошники. Я потряс всё моё имущество, уже успевшее раскалиться с краёв. И заметил, как заискрило внизу. Это, отвалившись, летели в адский вар мои враги — кровососы.
Вши грызли нас неустанно, днём и ночью, но особенно зло — утром, во время развода, и вечером, после съёма с объекта, когда тело, распаренное, начинает остывать. Вот тут они и набрасываются дружно, всей бандой — ведь не рассупонишься на морозе и не станешь их, подлюг, вытаскивать из-за пазухи и давить. А днём им не зацепиться — тело постоянно в движении, и они, вражины, отсиживаются в швах, плодятся и ждут своего часа. И вот, когда он наступает, зеки начинают егозиться, ёжиться, чесаться, нещадно матерясь, вся масса человекообразных существ в серых бушлатах и матерчатых шапках-гондонках, толкущихся в проволочных загонах — «скотниках».