Выбрать главу

Перед отбоем мне дали алюминиевую кружку воды. Потом получил и так называемый лежак, больше похожий на крышку гроба. В нём мне предстояло скоротать пять ночей.

Сомневаюсь, удалось бы мне заснуть, если б надзиратели не бросили в камеру телогрейку. На неё-то я и улёгся, ею и укрылся, а рукав под голову положил, вместо подушки. Вероятно, эта подачка была наградой за покорное поведение, что не докучал им требованиями и просьбами.

Утром, после подъёма, я уволок лежак в кладовку. Телогрейку у меня забрали. Начался второй день пребывания в штрафном изоляторе. Он ничем не отличался от первого, разве тем, что мне выдали дневную норму хлеба — триста граммов и кружку тёплой воды. И вообще обо всём этом не было смысла рассказывать, если б не новая встреча с начрежем.

Ничего удивительного в том, что я, восемнадцатилетний парень, за вечер иссосал остатки своей пайки. Но удержал-таки себя от соблазна съесть и Колин подарок. Зная, какая скудная пища на грядущие четверо суток мне положена, я оставил краюшку на потом. Решил растянуть её на все дни пребывания в ШИЗО. Понятно, что эта краюшка не насытила бы. Но у меня был запас, вот что бодрило. И ещё эта краюшка радовала, потому что была Колиным подарком, знаком заботы обо мне. Значит, ценит, если кровной пайкой пожертвовал. А я уже отчаялся от его нападок и намеревался попросить бригадира, чтобы он в другое звено меня перевёл.

Конечно, понимал я, жизнь у Борщука, будто у собаки, ведром кипятка ошпаренной, но я-то тут причём? Я его, что ли, за пару турнепсин из колхозного бурта на семь лет в тюрягу засадил? Или я живодёрские нормы на земляных работах установил, когда её хоть зубами грызи все десять часов, и ни хрена, даже на сто процентов, не наковыряешь? Обоим нам приходится в мыле — телогрейка насквозь мокрая — всю смену кайлом да кувалдой по клину тюкать. Аж в глазах блёстки-мотыльки вьются. А из выданной на руки за каторжный труд сотни — остальные, если не до последней копейки вычли, на личный счёт записываются, — четвертак приходится отдавать бригадиру. Чтобы тот вольнонаёмному десятнику на лапу сунул. За приписку объёмов. Да полсотни, хочешь — не хочешь, а принуждён пожертвовать в общий воровской котёл — общак. Мало того, что эти паразиты — блатные, а их только в нашей бригаде числится трое, палец о палец за всю смену не ударят (а на доске рекордов их фамилии первыми значатся — 200, 250 процентов!), так ещё и половину заработанных денег этой банде беспрекословно отдай. Видите ли, им, блатным, по «закону» положено! По какому «закону»? Кто его установил, тот «закон»? Да они же, блатные, и установили.

Можешь, конечно, «положенную» ворюгам половину заработка, передач и посылок не отдавать, сказать: «Не дам, и — всё! Катитесь от меня подальше, кровососы!» Но что за этим последует… Лучше — отдать. Спокойнее будет самому существовать. Я отдаю. Видел, как беспощадно расправляются блатные с непокорными. И самому однажды перепало за попытку отстоять своё равноправие. Долго после объяснения ходил с заплывшим глазом. Ещё легко отделался.

На третьи сутки в «трюм» спустился начальник режима. Между прочим — старший лейтенант. С незапоминающейся — «проходной» — фамилией: то ли Петров, то ли Иванов. Но вроде бы Евдокимов. Да не в фамилии дело.

Я никого не ждал, увлечённый ходьбой, когда вдруг заклацали замком. Бронированная дверь отворилась, и в камеру пожаловали начальник ШИЗО, дежурный со связкой ключей и… начреж. В коридоре виднелись фигуры ещё одного офицера и надзирателей. Обход.

— Заключённый Рязанов, пятьдесят первая бригада, пять суток за нарушение внутреннего распорядка, — доложил начрежу дежурный по ШИЗО.

Я не сдержал ухмылки: то-то начреж не знал этого — сам меня сюда уторкал.

Начреж заметил мою ухмылку, и ему, вероятно, весёлость провинившегося и наказанного зека не понравилась. Он сделал шаг ко мне и спросил:

— Это что такое?

Я посмотрел туда, куда указал начреж.

— Хлеб, — ответил я. — Пайка.

— Почему не съедена?

— Оставил на обед и ужин.

Чуть заметная ироничная гримаска тронула его пересохшие серые губы.

— Обед и ужин вам положены только через трое суток…

Он, не снимая кожаных перчаток, откинул тряпицу и обнажил подгорелую горбушку.