— Всё едино — пёс. Нас охраняет.
— Работа у него такая, Коля. Не он, так другой. Я его не оправдываю. Но и такие, как он, нужны. Ведь не все чалятся за корень турнепса. Ты же не слепой, видишь сколько среди нас страшных людей. Вернее, нелюдей: грабителей, убийц, насильников. Представляешь, что они натворят, если окажутся на воле?
— Меня це не касаемо.
— Касаемо, Коля. И очень даже касается. Только ты этого не понимаешь ещё.
— Ты зато много понимаешь, — завёлся с полуоборота Борщук. — Я бы его, этого мусора… А баба евоная — ништяк. Дочка — маленькая тильки.
— Зато — умница. И — прелесть какая. Как цветок. Я на такую не надышался бы. Если б у меня такая дочь была.
Борщук хмыкнул. И повторил:
— Баба — це да. А остальное — дрова.
Чтобы исключить подробный разбор достоинств женщины, а я догадался, о чём будет талдычить напарник, быстро перевёл беседу на другую тему.
О неосуществлённом намерении Борщука рвануть я не упоминал. Он — тоже. И я это воспринял как добрый знак: понял-таки. И не будет ко мне прикапываться.
Судьба нашего обеда Колю вроде бы не беспокоила. Но когда нам предложили застывшее месиво из баланды и перловой каши, напарник мой не отказался, вынул ложку и хладнокровно затолкал в себя отвратительную — после жареной-то картошки — жратву. И мою порцию — тоже. Лишь бы другому не досталась.
А я остался доволен пилкой дров. И больше того — что Борщук не осуществил своей сумасшедшей задумки. А через день надзиратели во время обхода застукали Колю курящим в неположенном месте. Всё обошлось бы выговором, да Коля стал по своему обычаю огрызаться. И тут же был приглашён прогуляться в ШИЗО. И когда он собирался, то, зло зыркнув на меня, прошипел:
— Ну Рязанов! Если б не ты, не париться бы мне в кондее.
Сразу я как-то не сообразил, причём тут я. Потом догадался: вот что он имел в виду. Выходит, сожалел. И на меня тайно зуб точил. Что не позволил. Не пособил рвануть. До чего ж злопамятный!
А в начале ноября Борщука неожиданно вызвали в спецчасть. Сфотографировали. И через день выгнали. Вернулся с объекта — место напарника на вагонке уже занято другим зеком, с верхних нар. Колю освободили как осуждённого несовершеннолетним и отбывшего больше двух третей срока наказания. И в честь тридцать третьей годовщины Великой Октябрьской революции. Подарочек!
И хотя разговора у нас о несостоявшемся побеге так и не произошло, я чувствовал какую-то виноватость перед бывшим напарником. Бередило меня убеждение, что я не сказал, не успел сказать о чём-то очень важном. Для него. К тому же мы так и не попрощались толком, по-товарищески. Потому что его вызвали из строя во время развода. И я оказался за зоной, а он — в лагере. А сейчас — наоборот.
«Часто, наверное, такое происходит в жизни, — подумалось мне. — Сегодня ты в зоне, завтра я…»
Оперов крюк
Андрей Иванович дотягивал червонец от звонка до звонка. Потому что его статья не подпадала ни под какие амнистии.
В нашем лагере ему жилось нехудо — всем был обеспечен на тёпленьком-то местечке. Ещё теплее считались кипятилка, где парилась бурда под кличкой «кофе», да прожарка. Но его, как он называл «рукомесло», приносило Андрею Ивановичу больше навара, чем оба теплейших места, вместе взятые: он заведывал лагерной сапожной мастерской. В его распоряжении находились два-три умельца, занятые обычным ремонтом обуви работяг. Андрей же Иванович выполнял особые заказы — шил хромовые офицерские сапоги и даже модельные женские туфли. Для начальства, их жён и домочадцев.